XVII Подошла ночь, когда решено было арестовать Ольгу, Якова и всех, кто был связан с ними по делу типографии. Евсей знал, что типография помещается в саду во флигеле, — там живёт большой рыжебородый человек Костя с женой, рябоватой и толстой, а за прислугу у них — Ольга. У Кости голова была гладко острижена, а у жены его серое лицо и блуждающие глаза; они оба показались Евсею людьми не в своём уме и как будто долго лежали в больнице. - Какие страшные! — заметил он, когда Яков указал ему этих людей в квартире Макарова. Яков, любя похвастаться знакомствами, гордо тряхнул кудрявой головой и важно объяснил: - От своей трудной жизни! Работают в подвалах, по ночам, сырость, воздуху мало. Отдыхают — в тюрьмах, — от этого всяк наизнанку вывернется. Климкову захотелось в последний раз взглянуть на Ольгу; он узнал, какими улицами повезут арестованных в тюрьму, и пошёл встречу им, стараясь убедить себя, что его не трогает всё это, и думая о девушке: «Наверное, испугается. Плакать будет...» Шёл он, как всегда, держась в тени, пробовал беззаботно свистать, но — не мог остановить стройного течения воспоминаний об Ольге, — видел её спокойное лицо, верующие глаза, слышал немного надорванный голос, помнил слова: «Вы напрасно так нехорошо говорите о людях, Климков. Разве вам не в чем упрекнуть себя?» Слушая её, он всегда чувствовал, что Ольга говорит верно. И теперь у него тоже не было причин сомневаться этом, но было голое желание видеть её испуганной, жалкой, в слезах. Вдали затрещали по камням колёса экипажа, застучали подковы. Климков прижался к воротам и ждал. Мимо него проехала карета, он безучастно посмотрел на неё, увидел два хмурых лица, седую бороду кучера, большие усы околодочного рядом с нею. «Вот и всё! — подумал он. — И не пришлось увидеть её...» Но в конце улицы снова дребезжал экипаж, он катился торопливо, были слышны удары кнута о тело лошади и её усталое сопение. Ему казалось, что звуки неподвижно повисли в воздухе и будут висеть так всегда. Кутаясь в платок, в пролётке сидела Ольга рядом с молодым жандармом, на козлах, рядом с извозчиком, торчал городовой. Мелькнуло знакомое лицо, белое и доброе; Евсей скорее понял, чем увидал, что Ольга совершенно спокойна, нимало не испугана. Он почему-то вдруг обрадовался и, как бы возражая неприятному собеседнику, мысленно сказал: «Она — не заплачет!» Закрыв глаза, простоял ещё несколько времени, потом услышал шаги, звон шпор, понял, что это ведут арестованных мужчин, сорвался с места и, стараясь не топать ногами, быстро побежал по улице, свернул за угол и, усталый и облитый потом, явился к себе домой. Вечером на другой день Филипп Филиппович, обливая его синими лучами, говорил торжественно, ещё более тонким голосом, чем всегда: — Поздравляю тебя, Климков, с добрым успехом и желаю, чтобы этот успех был первым звеном в длинной цепи удач! Климков переступил с ноги на ногу и тихонько развёл руками, точно желая освободить себя из невидимых пут. В комнате было несколько шпионов, они молча слушали звук пилы и смотрели на Евсея, он чувствовал их взгляды на своей коже, и это было неловко. Когда начальник кончил говорить, Евсей тихо попросил его о переводе в другой город. — Ну, ерунда, брат! — сухо сказал Филипп Филиппович. — Стыдно быть трусом. Что такое? Первое удачное дело — и бежать? Я сам знаю, когда нужно перевести... Ступай! Награду ему дал Саша. — Эй, ты, сморчок! — позвал он его. — На вот, получи... Коснувшись своей влажной, жёлтой рукой руки Евсея, он сунул ему бумажку и ушёл прочь. Подскочил Яков Зарубин. — Сколько? — Двадцать пять рублей, — ответил Климков, развёртывая билет непослушными пальцами. — А сколько людей было? — Семеро... Зарубин поднял глаза к потолку и забормотал: — Трижды семь — двадцать один, четыре на семь — по три с полтиной! Он тихонько свистнул и, оглянувшись, шёпотом сообщил: — Саше — полтораста дали, да счёт расходов он представил по этому делу в шестьдесят три рубля. Надувают нас, дураков! Ну, что же, угощай на радостях... — Идём, — сказал Климков, искоса поглядывая на деньги и не решаясь положить их в карман. Пошли, и дорогою Зарубин деловито заговорил: — А всё-таки, видно, твои люди дрянь были... — Почему это? — обидчиво спросил Климков. — Вовсе не дрянь... — Мало дали за них, мало! Я ведь знаю порядки, меня не обманешь, нет! Красавин одного революционера поймал, — сто рублей получил здесь, да из Петербурга прислали сто! Соловьеву — за нелегальную барыню — семьдесят пять. Видишь? А Маклаков? Положим, он ловит адвокатов, профессоров, писателей, им цена особая. Он говорил не уставая, Климков был доволен его болтовнёй, она мешала ему думать. Пришли в публичный дом. Зарубин крикливым голосом завсегдатая начал спрашивать у высокой, худой и кривой экономки: — Лида здорова? А — Капа? Вот, Евсей, ты познакомься с Капой, — это такая девица! Изверг! Она тебя тому научит, чего ты во сто лет без неё не узнаешь. Дайте нам лимонаду и коньяку. Прежде всего, Евсей, надо хватить коньяку с лимонадом — это вроде шампанского, сразу поднимешься на дыбы! — Мне всё равно, — ответил Климков. Дом был дорогой, на окнах висели пышные занавески, мебель казалась Евсею необыкновенной, красиво одетые девицы — гордыми и неприступными; всё это смущало его. Он жался в угол, уступая дорогу девицам, они как будто не замечали его, проходя мимо и касаясь своими юбками его ног. Лениво проплывало подавляющими массами полуголое тело, ворочались в орбитах подведённые глаза. — Студенты? — спросила рыжая девица подругу, толстую брюнетку с высокой голой грудью и голубой лентой на шее. Та что-то шепнула в ухо ей, рыжая сделала Евсею гримасу, он отвернулся от неё и сказал Зарубину недовольно: — Знают, кто мы... — А как же! Конечно! Потому и берут за вход половину цены, и скидка со счёта двадцать пять процентов. Евсей выпил два бокала шипучего, вкусного напитка, и хотя ему не стало веселее, но окружающее сделалось более безразличным. К ним за стол сели две девицы — высокая, крепкая Лидия и огромная, тяжёлая Капитолина. Голова Лидии была несоразмерно с телом маленькая, лоб узкий, острый, сильно выдвинутый подбородок и круглый рот с мелкими зубами рыбы, глаза тёмные и хитрые, а Капитолина казалась сложенной из нескольких шаров разной величины; выпученные глаза её были тоже шарообразны и мутны, как у слепой. Чёрненький, неугомонный, подобно мухе, Зарубин вертел головой, двигал ногами, его тонкие, тёмные руки летали над столом, он всё хватал, щупал, обнюхивал. Евсей вдруг почувствовал, что Зарубин вызывает у него тяжёлое, тупое раздражение. «Мерзавец! — думал он. — За мои деньги привёл мне урода, а себе красивую выбрал». Он налил рюмку коньяку, проглотил её и, обожжённый, открыл рот, вращая глазами. — Ловко? — воскликнул Яков. Девицы засмеялись, и на минуту Евсей оглох и ослеп, точно заснул. — Вот, Евсей, Лида, мой верный друг, умница и разумница!— разбудил его Зарубин, дёргая за рукав. — Когда я заслужу внимание начальства, я её возьму отсюда, женюсь на ней и пристрою к своему торговому делу. Так, Лидочка? - Поживём — увидим, — ответила девица, томно скосив на него свои масляные глаза. - Ты что молчишь, дружок? — басом спросила Капитолина, хлопая по плечу Евсея тяжёлой рукой. — Она всем говорит — ты, — заметил Яков. — Это мне все равно! — сказал Евсей, не глядя на девицу и отодвигаясь от неё. — Только — скажи ей, что она мне не нравится и пускай уйдёт... Несколько секунд все молчали. — Чёрт с вами! — густо и спокойно сказала Капитолина и, упираясь рукой в стол, медленно подняла со стула своё тяжёлое тело. Евсею стало досадно, что она не обиделась, он взглянул на неё и проговорил: — Вроде слона, какая-то... - Аи, как это невежливо! — с сожалением вскричала Лидия. - Да, Евсей, это, брат, невежливо! — убеждённо подтвердил Зарубин. — Капитолина Николаевна девица замечательная, и все понимающие люди её ценят. - А мне всё равно, — сказал Евсей. — Я хочу пива! - Эй, пива! — крикнул Зарубин. — Капочка, будьте любезны, похлопочите насчёт пива. Толстая девица повернулась и, шаркая ногами по полу, молча ушла, а Зарубин, наклонясь к Евсею, вкрадчиво и поучительно начал: - Видишь ли что, Евсей, конечно, здесь заведение и прочее. Но девицы такие же люди, как мы с тобой, — зачем их обижать бесполезной грубостью? — Отстань! — сказал Климков. Ему хотелось, чтобы вокруг было тихо, чтобы девицы перестали плавать в воздухе, как скучные клочья весенней тучи, и бритый тапёр с тёмно-синим лицом утопленника не тыкал пальцами в жёлтые зубы рояля, похожего на челюсть чудовища, которое громко и визгливо хохотало. Хотелось, чтобы все молча сели на стулья и сидели неподвижно, чтобы занавески на окнах не шевелились так странно, как будто с улицы их дёргает невидимая, неприязненная рука. И пусть в дверях встанет Ольга, одетая в белое, тогда он поднимется, обойдёт всю комнату и каждого человека с размаху ударит по лицу, — пусть Ольга видит, что ему противны все они. В уши ему назойливо садились жалобные слова Зарубина: - Мы приехали веселиться, а ты сразу начинаешь скандал... Евсей, покачиваясь, мутно посмотрел в лицо ему и вдруг с холодной ясностью сказал себе: «Из-за этого, сукина сына. Из-за него я попал в петлю. Всё из-за него!» Он взял в руку бутылку пива, налил себе стакан, выпил его и, не выпуская бутылки из руки, поднялся с места. — Деньги мои, а не твои, сволочь! — сказал он. — Что ж из этого? Мы — товарищи... Чёрная, стриженая и колючая голова Зарубина запрокинулась назад, Евсей увидел острые блестящие глазки на смуглом лице с оскаленными зубами. — Ты сядь, — сказал он. Климков взмахнул бутылкой и ударил ею по лицу, целясь в глаза. Масляно заблестела алая кровь, возбуждая у Климкова яростную радость, — он ещё взмахнул рукой, обливая себя пивом. Всё ахнуло, завизжало, пошатнулось, чьи-то ногти впились в щёки Климкова, его схватили за руки, за ноги, подняли с пола, потащили, и кто-то плевал в лицо ему тёплой, клейкой слюной, тискал горло и рвал волосы. Он очнулся в участке, оборванный, исцарапанный, мокрый, сразу всё вспомнил и впервые без испуга подумал: «Что же теперь будет?» Знакомый полицейский чиновник посоветовал Евсею вымыть лицо и ехать домой. — Судить меня будут? — спросил Климков. — Не знаю, — сказал полицейский, вздохнул и завистливо добавил: — Едва ли будут, берегут вас... Через несколько дней Евсея позвал Филипп Филиппович и долго пронзительно кричал на него. — Ты, идиот, должен давать людям примеры доброго поведения, а не скандалы делать! Если я узнаю ещё что-нибудь подобное о тебе — я тебя посажу на месяц под арест, — слышал? Климков испугался, согнулся и стал жить тихонько, молча, незаметно, стараясь возможно больше уставать для того, чтобы ни о чём не думать. Когда он встретился с Яковом Зарубиным, то увидал у него над правым глазом небольшой красный шрам; эта новая черта на подвижном лице сыщика была ему приятна, и сознание, что он нашёл в себе силу и смелость ударить человека, поднимало его в своих глазах. — За что ты меня? — спросил Яков. — Так, — сказал Евсей. — Пьян был я... — Эх ты, чёрт! Ведь ты знаешь, что такое лицо для нашей должности! Разве можно его портить? Зарубин потребовал с Евсея угощение хорошим обедом. XVIII Среди шпионов разнёсся слух, что некоторые министры тоже оказались подкуплены врагами царя и России. Они составили заговор, чтобы отнять у царя власть, заменить существующий, добрый русский порядок жизни другим, взятым у иностранных государств, вредным для русского народа. Теперь они выпустили манифест, в котором будто бы по воле царя и с его согласия извещали народ о том, что ему скоро будет дана свобода собираться в толпы, где он хочет, говорить о том, что его интересует, писать и печатать в газетах всё, что ему нужно, и даже будет дана свобода не верить в бога. Филипп Филиппович часами тайно беседовал с Красавиным, Сашей, Соловьевым и другими опытными агентами, после этих бесед все они ходили нахмурясь, озабоченные, отвечая на вопросы своих товарищей кратко и невразумительно. Однажды, сквозь неплотно притворенную дверь кабинета Филиппа Филипповича, в канцелярию просочился голос Саши, прерывавшийся от возбуждения: — Да не о конституции, не о политике надо говорить с ними, а о том, что новый порядок уничтожит их, что при нём смирные издохнут с голоду, буйные сгниют в тюрьмах. Кто нам служит? Выродки, дегенераты, психически больные, глупые животные... — Вы говорите бог знает что! — громко вскричал Филипп Филиппович. И раздался печальный голос Ясногурского: — Планчик-то у вас — какой? Непонятно мне, хороший вы мой, намерение-то ваше... В канцелярии сидели Пётр, Грохотов, Евсей и ещё двое новых шпионов — один рыжий, горбоносый, с крупными веснушками на лице и в золотых очках, другой — бритый, лысый и краснощёкий, с широким носом и багровым пятном на шее около левого уха. Внимательно слушая разговор Саши, они косились друг на друга и молчали. Пётр несколько раз вставал, подходил к двери, наконец он громко кашлянул около неё — тотчас же невидимая рука плотно притворила её. Лысый шпион осторожно пощупал толстыми пальцами свой нос и тихо спросил: — Это кого же он называет выродками? Сначала никто не ответил ему, потом Грохотов, покорно вздохнув, сказал: — Он всех так зовёт... — Умная бестия! — воскликнул Пётр, мечтательно улыбаясь. — Гнилой весь, а смотрите, всё больше забирает силу. Вот что значит образование!.. Лысый оглянул всех подслеповатыми глазами и снова раздумчиво осведомился: — Ведь это он про нас говорит? — Политика дело мудрое, ничем не брезгует, — сказал Грохотов. - Если бы я получил образование, я бы — показал козырей! — заявил Пётр. Рыжий беспечно покачивался на стуле и часто зевал, широко открывая рот. Из кабинета вышел Саша, багровый и встрёпанный, остановился у двери, оглядел всех, насмешливо спросил: — Подслушивали? Один за другим входили сыщики, потные, пыльные, устало и невесело перекидываясь различными замечаниями. Появился Маклаков, сердитый, нахмуренный, глаза у него были острые и обижающие. Прищуриваясь, быстро прошёл в кабинет Красавин и громко хлопнул дверью. Саша говорил Петру: — Произойдёт перемена места — мы будем тайным обществом, а они останутся явными идиотами, вот что будет! Эй! — крикнул он. — Никому не уходить! Все присмирели, замолчали. Из кабинета вышел Ясногурский, его оттопыренные мясистые уши прилегли к затылку, и весь он казался скользким, точно кусок мыла. Расхаживая в толпе шпионов, он пожимал им руки, ласково и смиренно кивал головой и вдруг, уйдя куда-то в угол, заговорил оттуда плачущим голосом: - Добрые слуги царёвы! К вам моя речь от сердца, скорбью напоённого, к вам, люди бесстрашные, люди безупречные, верные дети царя-отца и православной церкви, матери вашей... — Завыл!.. — прошептал кто-то около Евсея, а Климкову послышалось, что Ясногурский нехорошо выругался. - Вы уже знаете о новой хитрости врагов, о новой пагубной затее, вы читали извещение министра Булыгина о том, что царь наш будто пожелал отказаться от власти, вручённой ему господом богом над Россией и народом русским. Всё это, дорогие товарищи и братья, дьявольская игра людей, передавших души свои иностранным капиталистам, новая попытка погубить Русь святую. Чего хотят достигнуть обещаемой ими Государственной думой, чего желают достичь — этой самой — конституцией и свободой? Шпионы сдвинулись теснее. - Во имя отца и сына и святого духа, рассмотрим козни дьяволов при свете правды, коснёмся их нашим простым русским умом и увидим, как они рассыплются прахом на глазах наших. Вот смотрите — хотят отнять у царя его божественную силу и волю править страною по указанию свыше, хотят выборы устроить в народе, чтобы народ послал к царю своих людей и чтобы эти люди законы издавали, сокращая власть царёву. Надеются, что народ наш, тёмный и пьяный, позволит подкупить себя вином и деньгами и проведёт в покои царя тех, кого ему укажут предатели либералы и революционеры, а укажут они народу жидов, поляков, армян, немцев и других инородцев, врагов России. Климков заметил, что Саша, стоя сзади Ясногурского, улыбался насмешливо, как чёрт, и, не желая, чтобы больной шпион заметил его, наклонил голову. — Окружит эта шайка продажных мошенников светлый трон царя нашего и закроет ему мудрые глаза его на судьбу родины, предадут они Россию в руки инородцев и иностранцев. Жиды устроят в России своё царство, поляки своё, армяне с грузинами, латыши и прочие нищие, коих приютила Русь под сильною рукою своею, свои царства устроят, и когда останемся мы, русские, одни... тогда... тогда, — значит... Саша, стоя рядом с Ясногурским, начал шептать ему на ухо. Старик сердито отмахнулся, заговорил громче: — Тогда хлынут на нас немцы и англичане и заберут нас в свои жадные когти... Разрушение Руси ждёт нас, дорогие друзья мои, — берегитесь! Он выкрикнул последние слова речи, замолчал на минуту, а потом поднял руки над головой и начал снова: — Но у царя нашего есть верные слуги, они стерегут его силу и славу, как псы неподкупные, и вот они основали общество для борьбы против подлых затей революционеров, против конституций и всякой мерзости, пагубной нам, истинно русским людям. В общество это входят графы и князья, знаменитые заслугами царю и России, губернаторы, покорные воле царёвой и заветам святой старины, и даже, может быть, сами великие... Саша снова остановил Ясногурского, старик выслушал его, покраснел, замахал руками и вдруг закричал: — Ну, и говорите, — что это такое? Какое у вас право? Не хочу... Он странно подпрыгнул и, расталкивая толпу шпионов, ушёл. Теперь на его месте стоял Саша. Высокий и сутулый, он высунул голову вперёд, молча оглядывая всех красными глазами и потирая руки. — Ну, вы поняли что-нибудь? — резко прозвучал его вопрос. — Поняли... поняли... — недружно и негромко ответило несколько голосов. — Я думаю! — насмешливо воскликнул Саша и поражающе отчётливо, со злобой и силой заговорил: — Слушайте, — и которые умнее, пусть растолкуют мои слова дуракам. Революционеры, либералы и вообще наше русское барство — одолело, — поняли? Правительство решило уступить их требованиям, оно хочет дать конституцию. Что такое конституция для вас? Голодная смерть, потому что вы лентяи и бездельники, к труду не годны; тюрьма — для многих, потому что многие из вас заслужили её, для некоторых — больница, сумасшедший дом, ибо среди вас целая куча полоумных, душевнобольных. Новый порядок жизни, если его устроят, немедленно раздавит вас. Департамент полиции будет уничтожен, охранные отделения закрыты, вас вышвырнут на улицу. Это вам понятно? — Все молчали, точно окаменев. Климков подумал: «Тогда бы я ушёл куда-нибудь...» - Я думаю — понятно? — сказал Саша, помолчав, и снова окинул всех одним взглядом. Красный венец на лбу у него как будто расплылся по всему лицу, и лицо покрылось свинцовой синевой. — Этот новый порядок жизни невыгоден вам, — значит, нужно бороться против него — так? За кого, за чей интерес вы будете бороться? За себя лично, за свой интерес, за ваше право жить так, как вы жили до этой поры. Ясно? Что вы можете сделать? В душной комнате вдруг родился тяжёлый шум, точно вздохнула и захрипела чья-то огромная, больная грудь. Часть сыщиков молча и угрюмо уходила, опустив головы, кто-то раздражённо ворчал. — Чем говорить разное, прибавили бы жалованья... — Пугают всё... всегда пугают!.. В углу около Саши собралось человек десять, Евсей тихонько подвигался к ним и слышал восхищённый голос Петра: — Вот как надо говорить — дважды два четыре, и всё — тузы!.. — Нет, я недоволен, — слащаво и выпытывающе говорил Соловьев. — Подумайте! Что значит — подумайте? Каждый может думать на свой лад, — ты мне укажи, что делать? Красавин грубо и резко крикнул: — Указано это! — Я не понимаю! — спокойно заявил Маклаков. — Вы? — крикнул Саша, — Врёте, вы поняли! — Нет. — А я говорю — вы поняли! Но вы — трус, вы дворянин, — я вас знаю! — Может быть, — сказал Маклаков. — Но знаете ли вы, чего хотите? Он спросил так холодно и значительно, что Евсей, вздрогнув, подумал: «Ударит его Сашка...» Но тот тихо и визгливо переспросил: — Я? Знаю ли я, чего хочу? — Ну да... — Я вам это скажу! — угрожающе, поднимая голос, крикнул Саша. — Я скоро издохну, мне некого бояться, я чужой человек для жизни, — я живу ненавистью к хорошим людям, пред которыми вы, в мыслях ваших, на коленях стоите. Не стоите, нет? Врёте вы! Вы — раб, рабья душа, лакей, хотя и дворянин, а я мужик, прозревший мужик, я хоть и сидел в университете, но — ничем не подкуплен... Евсей протискался вперёд и встал сбоку спорящих, стараясь видеть лица обоих. — Я знаю своего врага, это вы — барство, вы и в шпионах господа, вы везде противны, везде ненавистны, — мужчины и женщины, писатели и сыщики. И я знаю средство против вас, против барства, я его знаю, я вижу, что надо сделать с вами, чем вас истребить... — Вот именно это интересно, а не истерика ваша, —-сказал Маклаков, засунув руки в карманы. — Да, вам интересно? Хорошо — я скажу... Саша, видимо, хотел сесть и, качаясь, точно маятник, оглядывался кругом, говоря непрерывно и задыхаясь в быстрой речи: — Кто строит жизнь? Барство! Кто испортил милое животное — человека, сделал его грязной скотиной, больным зверем? Вы, барство! Так вот, всё это — всю жизнь — надо обратить против вас, так вот, — надо вскрыть все гнойники жизни и утопить вас в потоке мерзости, рвоты людей, отравленных вами, — и будьте вы прокляты! Пришло время вашей казни и гибели, поднимется против вас всё искалеченное вами и задушит, задавит вас. Поняли? Да, вот как будет. Уже в некоторых городах пробовали — насколько крепки головы господ. Вам известно это? Да? Он покачнулся назад, опираясь спиной об стену, протянул вперёд руки и захлебнулся смехом. Маклаков взглянул на людей, стоявших рядом с ним, и, тоже усмехаясь, громко спросил: — Вы поняли, что он говорит? — Говорить всё можно! — ответил Соловьев, но тотчас же быстро прибавил: — В своей компании! Но самое интересное — узнать бы наверно, что в Петербурге тайное общество составилось и к чему оно? — Это нам нужно знать! — требовательно сказал Красавин. — А ведь в самом деле, братцы, революция-то на другую квартиру переезжает! — воскликнул Пётр весело и живо. - Ежели там, в этом обществе, действительно князья, — раздумчиво и мечтательно говорил Соловьев, — то дела наши должны поправиться... — У тебя и так двадцать тысяч в банке лежит, старый чёрт! - А может — тридцать? Считай ещё раз! — обиженно сказал Соловьев и отошёл в сторону. Саша кашлял глухо и сипло, Маклаков смотрел на него хмуро. — Что вы на меня смотрите? — крикнул Саша Маклакову. Тот повернулся и пошёл прочь, не ответив; Евсей безотчётно двинулся за ним. — Вы поняли что-нибудь? — спросил Маклаков Евсея. — Мне это не нравится... — Да? Почему? — Злобится он всё. А злобы и без него много... — Так! — сказал Маклаков, кивая головой. — Злобы достаточно... — И ничего нельзя понять, — осторожно оглядываясь, продолжал Евсей, — все говорят разно... Шпион задумчиво стряхивал платком пыль со своей шляпы и, должно быть, не слышал опасных слов. - Ну, до свиданья! — сказал он. Евсею хотелось идти с ним, но шпион надел шляпу и, покручивая ус, вышел, не взглянув на Климкова. А в городе неудержимо быстро росло что-то странное, точно сон. Люди совершенно потеряли страх; на лицах, ещё недавно плоских и покорных, теперь остро и явно выступило озабоченное выражение. Все напоминали собою плотников, которые собираются сломать старый дом и деловито рассуждают, с чего удобнее начать работу. Почти каждый день на окраинах фабричные открыто устраивали собрания, являлись революционеры, известные и полиции и охране в лицо; они резко порицали порядки жизни, доказывали, что манифест министра о созыве Государственной думы — попытка правительства успокоить взволнованный несчастиями народ и потом обмануть его, как всегда; убеждали не верить никому, кроме своего разума. И однажды, когда бунтовщик крикнул: «Только народ — истинный и законный хозяин жизни! Ему вся земля и вся воля!» — в ответ раздался торжествующий рёв: «Верно, брат!» Евсей, оглушённый этим рёвом, обернулся — сзади него стоял Мельников; глаза его горели, чёрный и растрёпанный, он хлопал ладонями, точно ворон крыльями, и орал: — Вер-рно-о! Климков изумлённо дёрнул его за полу пиджака и тихонько прошептал: — Что вы? Это социалист говорит, поднадзорный... Мельников замигал глазами, спросил: — Он? И, не дождавшись ответа, снова крикнул: — Урра! Верно... А потом, с тяжёлою злобою, сказал Евсею: — Убирайся ты... Всё равно, кто правду говорит... Слушая новые речи, Евсей робко улыбался, беспомощно оглядываясь, искал вокруг себя в толпе человека, с которым можно было бы откровенно говорить, но, находя приятное, возбуждающее доверие лицо, вздыхал и думал: «Заговоришь, а он сразу и поймёт, что я сыщик...» Он слышал, что в речах своих революционеры часто говорят о необходимости устроить на земле другую жизнь, эти речи будили его детские мечты. Но на зыбкой почве его души, засорённой дрянными впечатлениями, отравленной страхом, вера росла слабо, она была подобна больному рахитом ребёнку, кривоногому, с большими глазами, которые всегда смотрят вдаль. Евсей верил словам, но не верил людям. Пугливый зритель, он ходил по берегу потока, не имея желания броситься в его освежающие волны. Шпионы ходили вяло, стали чужими друг другу, хмуро замолчали, и каждый смотрел в глаза товарища подозрительно, как бы ожидая чего-то опасного для себя. - А насчёт петербургского союза из князей — ничего не слышно? — спрашивал Красавин почти каждый день. Однажды Пётр радостно объявил: - Ребята, Сашу в Петербург вызвали! Он там наладит игру, увидите! Вяхирев, горбоносый и рыжеватый шпион, лениво заметил: — Союзу русского народа разрешено устроить боевые дружины для того, чтобы убивать революционеров. Я туда пойду. Я ловко стреляю из пистолета... - Из пистолета — удобно, — сказал кто-то. — Выстрелил да и убежал... «Как они просто говорят обо всём!» — подумал Евсей, невольно вспомнив другие речи, Ольгу, Макарова, и досадливо оттолкнул всё это прочь от себя... Саша вернулся из Петербурга как будто более здоровым, в его тусклых глазах сосредоточенно блестели зелёные искры, голос понизился, и всё тело как будто выпрямилось, стало бодрее. — Что будем делать? — спросил его Пётр. — Скоро узнаешь! — ответил Саша, оскалив зубы. XIX Пришла осень, как всегда, тихая и тоскливая, но люди не замечали её прихода. Вчера дерзкие и шумные, сегодня они выходили на улицы ещё более дерзкими. Потом наступили сказочно страшные, чудесные дни — люди перестали работать, и привычная жизнь, так долго угнетавшая всех своей жестокой, бесцельной игрой, сразу остановилась, замерла, точно сдавленная чьим-то могучим объятием. Рабочие отказали городу — своему владыке — в хлебе, огне и воде, и несколько ночей он стоял во тьме, голодный, жаждущий, угрюмый и оскорблённый. В эти тёмные обидные ночи рабочий народ ходил по улицам с песнями, с детской радостью в глазах, — люди впервые ясно видели свою силу и сами изумлялись значению её, они поняли свою власть над жизнью и благодушно ликовали, рассматривая ослепшие дома, неподвижные, мёртвые машины, растерявшуюся полицию, закрытые пасти магазинов и трактиров, испуганные лица, покорные фигуры тех людей, которые, не умея работать, научились много есть и потому считали себя лучшими людьми в городе. В эти дни власть над жизнью вырвалась из их бессильных рук, но жестокость и хитрость осталась с ними. Климков видел, что эти люди, привыкшие командовать, теперь молча подчиняются воле голодных, бедных, неумытых, он понимал, что господам обидно стало жить, но они скрывают свою обиду и, улыбаясь рабочим одобрительно, лгут им, боятся их. Ему казалось, что прошлое не воротится, — явились новые хозяева, и если они могли сразу остановить ход жизни, значит, сумеют теперь устроить её иначе, свободнее и легче для себя, для всех, для него. Старое, жестокое и злое уходило прочь из города, оно таяло во тьме, скрытое ею, люди заметно становились добрее, и хотя по ночам в городе не было огня, но и ночи были шумно-веселы, точно дни. Всюду собирались толпы людей и оживлённо говорили свободной, смелою речью о близких днях торжества правды, горячо верили в неё, а неверующие молчали, присматриваясь к новым лицам, запоминая новые речи. Часто среди толпы Климков замечал шпионов и, не желая, чтобы они видели его, поспешно уходил прочь. Чаще других встречался Мельников. Этот человек возбуждал у Евсея особенный интерес к себе. Около него всегда собиралась тесная куча людей, он стоял в середине и оттуда тёмным ручьём тёк его густой голос. — Вот — глядите! Захотел народ, и всё стало, захочет и возьмёт всё в свои руки! Вот она, сила! Помни это, народ, не выпускай из своей руки чего достиг, береги себя! Больше всего остерегайся хитрости господ, прочь их, гони их, будут спорить — бей насмерть! Когда Климков слышал эти слова, он думал: «За такие речи сажали в тюрьму, — скольких посадили! А теперь — сами так же говорите...» Он с утра до поздней ночи шатался в толпе, порою ему нестерпимо хотелось говорить, но, ощущая это желание, он немедля уходил куда-нибудь в пустынный переулок, в тёмный угол. «Заговоришь — узнают тебя!» — неотвязно грозила ему тяжёлая мысль. Как-то ночью, шагая по улице, он увидал Маклакова. Спрятавшись в воротах, шпион поднял голову и смотрел в освещённое окно дома на другой стороне улицы, точно голодная собака, ожидая подачки. «Не бросает дела!» — подумал Евсей и спросил Маклакова: —Хотите, я вас сменю, Тимофей Васильевич? - Ты? Меня? — негромко воскликнул шпион, и Климков почувствовал что-то неладное: впервые шпион обратился к нему на «ты», и голос у него был чужой. — Не надо, — иди! — сказал он. Всегда гладкий и приличный, теперь Маклаков был растрёпан, волосы, которые он тщательно и красиво зачёсывал за уши, беспорядочно лежали на лбу и на висках; от него пахло водкой. — Прощайте! — сняв шапку, сказал Евсей и не спеша пошёл. Но через несколько шагов сзади него раздался тихий оклик: — Послушай... Евсей обернулся; бесшумно догнав его, шпион стоял рядом с ним. — Идём вместе... «Сильно, должно быть, пьян!» — подумал Евсей. — Знаешь, кто живёт в том доме? — спросил Маклаков, посмотрев назад. — Миронов — писатель — помнишь? — Помню. — Ну, ещё бы тебе не помнить, — он так просто поставил тебя дураком... - Да, — согласился Евсей. Шли медленно и не стучали ногами. В маленькой узкой улице было тихо, пустынно и холодно. — Воротимся назад! — предложил Маклаков. Потом поправил шапку, застегнул пуговицы пальто и задумчиво сообщил: — А я, брат, уезжаю. В Аргентину. Это в Америке — Аргентина... Климков услыхал в его словах что-то безнадёжное, тоскливое, и ему тоже стало печально и неловко. — Зачем это так далеко? — спросил он. — Надо... Он снова остановился против освещённого окна и молча посмотрел на него. На чёрном кривом лице дома окно, точно большой глаз, бросало во тьму спокойный луч света, свет был подобен маленькому острову среди тёмной тяжёлой воды. — Это его окно, Миронова, — тихо сказал Маклаков. — По ночам он сидит и пишет... Встречу шли какие-то люди, негромко напевая песню. Это будет последний И решительный бой... — говорила песня задумчиво, как бы спрашивая... — Надо бы перейти на другую сторону! — шёпотом предложил Евсей. — Боишься? — спросил Маклаков, но первый шагнул с тротуара на мёрзлую грязь улицы. — Напрасно боишься, — эти люди, с песнями о боях, смирные люди. Звери не среди них... Хорошо бы теперь посидеть в тепле, в трактире... а всё закрыто! Всё прекращено, брат... — Пойдёмте домой! — предложил Климков. — Домой? Нет, спасибо... Евсей остался, покорно подчиняясь грустному ожиданию чего-то неизбежного. — Слушай, какой ты, к чёрту, шпион, а? — вдруг спросил Маклаков, толкая Евсея локтем. — Я слежу за тобою давно, и всегда лицо у тебя такое, точно ты рвотного принял. Евсей обрадовался возможности открыто говорить о себе и торопливо забормотал: — Я, Тимофей Васильевич, уйду! Вот, как только устроится всё, я и уйду. Займусь, помаленьку, торговлей и буду жить тихо, один... - Что устроится? — А вот всё это, — с новой жизнью. Когда народ возьмётся сам за всё... — Э-э... — протянул шпион, махнув рукой; засмеялся и оборвал своим смехом желание Евсея говорить. Было тоскливо. — Вот что! — неожиданно грубо и с сердцем заговорил Маклаков, когда снова подходили к дому, где жил писатель. — Я в самом деле уезжаю, — навсегда, из России. Мне нужно передать этому... писателю бумаги. Видишь, вот — пакет? Он помахал в воздухе перед лицом Евсея белым четырёхугольником и быстро продолжал: - Сам я не пойду к нему. Я второй день слежу за мим — не выйдет ли? Он — болен, не выходит. Я отдал бы ему на улице. Послать по почте нельзя, его письма вскрывают, воруют на почте и отдают нам в охрану. А идти к нему — я не могу... Шпион прижал пакет к груди, наклонился, заглядывая в глаза Евсею. — Здесь в пакете — моя жизнь, я написал про себя рассказ, — кто я и почему. Я хочу, чтобы он прочитал это, — он любит людей... Взяв Евсея за плечо крепкой рукой, шпион тряхнул его и приказал: — Ступай ты, отдай ему это! В руки прямо, лично ему. Иди! Скажи... — Маклаков оборвался, помолчал. — «Один агент охранного отделения прислал вам эти бумаги и покорнейше просит» — так и скажи, не забудь — «покорнейше просит! — прочитать их». Я тебя подожду тут, — иди! Но, смотри, не говори ему, что я здесь. А если он спросит — скажи: «бежал, уехал в Аргентину». Повтори! — Уехал в Аргентину... — Да, и — не забывай! — покорнейше просит! Иди скорее... Тихонько подталкивая Климкова в спину, он проводил его до двери дома, отошёл в сторону и там остановился, наблюдая. Взволнованный, охваченный мелкою дрожью, потеряв сознание своей личности, задавленное повелительною речью Маклакова, Евсей тыкал пальцем в звонок, желая возможно скорее скрыться от шпиона, готовый лезть сквозь двери. Дверь открылась, в полосе света встал какой-то чёрный человек, сердито спрашивая: — Что вам нужно? — Писателя, господина Миронова. Лично его, в руки ему назначено письмо — пакет, пожалуйста, скорее! — говорил Евсей, невольно подражая быстрой и несвязной речи Маклакова. В голове у него замутилось, там лежали только слова шпиона, белые и холодные, точно мёртвые кости, и когда над его головой раздался глуховатый голос: «Чем могу служить вам?» — Евсей проговорил безучастным голосом, точно автомат: — Один агент охранного отделения прислал эти бумаги и покорнейше просит прочитать их. Он уехал в Аргентину... Незнакомое, странно чужое слово смутило Евсея, и он тише добавил: — Которая в Америке... — А где же бумаги? Голос звучал ласково. Евсей поднял голову, узнал солдатское лицо с рыжими усами, вынул из кармана толстый пакет и подал его. — Ну, присядьте... Климков сел, опустив голову. Звук разрываемой бумаги заставил его вздрогнуть. Не поднимая головы, он опасливо посмотрел на писателя, тот стоял перед ним, рассматривая пакет, и шевелил усами. — Вы говорите — он уехал? - Да... — А вы сами тоже агент? — Тоже, — тихонько сказал Евсей. И подумал: «Сейчас начнёт ругать...» - Лицо ваше мне как будто знакомо. Евсей старался не смотреть на него, но чувствовал, что он улыбается. — Да, знакомо, — проговорил он, вздыхая. — Вы тоже — наблюдали за мной? - Один раз. А вы заметили меня из окна, вышли на улицу и дали мне письмо... — Да, да — помню! Ах, чёрт возьми, так это вы? Я вас, кажется, обругал тогда, а? Евсей встал со стула, недоверчиво взглянул в смеющееся лицо, посмотрел вокруг. — Это ничего! — сказал он. Ему было нестерпимо неловко слышать грубовато ласковый голос и боязно, что писатель ударит его и выгонит вон. — Странно мы с вами встретились на сей раз, а? - Больше ничего? — смущённо спросил Евсей. - Ничего. Но вы, кажется, устали? Посидите, отдохните... — Я пойду... - Как хотите. Ну, спасибо, — до свиданья! Он протянул руку, большую, с рыжею шерстью на пальцах. Евсей осторожно дотронулся до неё и неожиданно для себя попросил: — Позвольте и мне жизнь мою рассказать вам... И когда чётко сказал эти слова, то подумал вослед им: «Вот с кем надо мне говорить! Если сам Тимофей Васильевич, такой умный и лучше всех который, его уважает...» Вспомнив Маклакова, Евсей взглянул в окно, на секунду встревожился, потом сказал себе: «Ничего, — ему не первый раз мёрзнуть...» — Ну, что же, расскажите, если хочется... Да вы бы сняли пальто... Может быть, чаю вам дать? Холодно! Евсею захотелось улыбнуться, но он не позволил себе этого. И через несколько минут, полузакрыв глаза, монотонно и подробно, тем же голосом, каким он докладывал в охранном о своих наблюдениях, Климков рассказывал писателю о деревне, Якове, кузнеце. Писатель сидел на широком тяжёлом табурете у большого стола, он подогнул одну ногу под себя и, упираясь локтем в стол, наклонился вперёд, покручивая ус быстрым движением пальцев. Его круглая, гладко остриженная голова была освещена огнями двух свечей, глаза смотрели зорко, серьёзно, но куда-то далеко, через Климкова. «Не слушает», — подумал он и немного повысил тон, незаметно продолжая осматривать комнату и ревниво следя за лицом писателя. В комнате было темно и сумрачно. Тесно набитые книгами полки, увеличивая толщину стен, должно быть, не пропускали в эту маленькую комнату звуков с улицы. Между полками матово блестели стёкла окон, заклеенные холодною тьмою ночи, выступало белое узкое пятно двери. Стол, покрытый серым сукном, стоял среди комнаты, и от него всё вокруг казалось окрашенным в тёмно-серый тон. Евсей поместился в углу на стуле, обитом гладкой, жёсткой кожей, он зачем-то крепко упирался затылком в высокую спинку стула и потому съезжал с него. Ему мешало пламя свеч, жёлтые язычки огня всё время как будто вели между собой немую беседу — медленно наклонялись друг к другу, вздрагивали и, снова выпрямляясь, тянулись вверх. Писатель стал крутить ус медленнее, но взгляд его по-прежнему уходил куда-то за пределы комнаты, и всё это мешало Евсею, разбивало его воспоминания. Он догадался закрыть свои незрячие глаза, и когда его тесно обняла темнота, легко вздохнул и вдруг увидал себя разделённым на человека, который жил и действовал, и на другого, который мог рассказывать о первом, как о чужом ему. Его речь полилась плавнее, голос окреп, события жизни связно потянулись одно за другим, развиваясь, точно клубок серых ниток, и освобождая маленькую, хилую душу от грязных и тяжёлых лохмотьев пережитого ею. Рассказывать о себе было приятно, Климков слушал свой голос с удивлением, он говорил правдиво и ясно видел, что ни в чём не виноват — ведь он дни свои прожил не так, как хотелось ему! Его всегда заставляли делать то, что было неприятно ему, он искренно жалел себя, почти готовый плакать, и любовался собою... Когда писатель спросил его о чём-то, Евсей не понял вопроса и, не открывая глаз, сказал тихо: — Подождите, — я по порядку... Он говорил не уставая, а когда дошёл до момента встречи с Маклаковым, вдруг остановился, как перед ямой, открыл глаза, увидал в окне тусклый взгляд осеннего утра, холодную серую бездонность неба. Тяжело вздохнул, выпрямился, почувствовал себя точно вымытым изнутри, непривычно легко, приятно пусто, а сердце своё — готовым покорно принять новые приказы, новые насилия. Писатель шумно поднялся на ноги, высокий, крепкий. Он сжал руки, пальцы его громко и неприятно хрустнули, и повернулся к окну. — Что вы думаете делать теперь? — спросил он, не глядя на Климкова. Евсей тоже встал со стула и уверенно повторил сказанное им Маклакову: — Как только устроится новая жизнь, я тихонько займусь торговлей. Уеду в другой город. Деньги у меня накоплены, рублей полтораста... Писатель медленно повернулся к нему. — Так! — сказал он. — У вас нет каких-либо других желаний? Климков подумал и ответил: — Нет... — А вы верите в новую жизнь? Думаете — устроится она? — Да как же, — если весь народ хочет этого?.. А что? Не устроится? — Я ничего не говорю... Он снова отвернулся к окну, расправил усы обеими руками и помолчал. Евсей, ожидая чего-то, стоял не двигаясь и прислушивался к пустоте в своей груди. — Скажите мне, — спросил писатель негромко и медленно, — вам не жалко тех людей, — девушку, брата, его товарищей? Климков опустил голову, одёрнул полы пиджака. — Ведь вот теперь вы узнали, что они были правы, — да? — Раньше было жалко. А теперь — не жалко... — Нет? Почему? Не сразу, негромко Климков сказал: — Что же? Они люди хорошие и своего добились... — А вам не думалось, что вы занимаетесь дурным делом? — спросил писатель. Евсей вздохнул и ответил: — Ведь мне оно не нравится, — делаю, что велят... Писатель осторожно шагнул к нему, потом подался в сторону от него, Климков увидал дверь, в которую он вошёл, — увидал, потому что глаза писателя смотрели на неё. «Надо уходить», — подумал он. — Вы хотите спросить меня о чём-нибудь? — сказал писатель. — Нет. Я ухожу... — Прощайте... И писатель отодвинулся от него в сторону. Ступая на носки, Евсей вышел в прихожую и стал надевать пальто, а из двери комнаты раздался негромкий вопрос: — Послушайте — зачем вы рассказали всё это о себе? Тиская в руках шапку, Евсей, подумав, ответил: — Тимофей Васильевич очень уважает вас, — тот, который послал меня... Писатель усмехнулся. — Только? «А зачем я рассказал ему, в самом деле?» — вдруг удивился Климков и, мигая глазами, пристально взглянул в лицо писателя. — Н-ну, прощайте! — потирая руки, сказал хозяин и отодвинулся от гостя. Евсей поклонился ему. Когда он вышел на улицу и оглянулся, то в конце её, в сером сумраке утра, сразу заметил чёрную фигуру человека, который, опустив голову, тихо шагал вдоль забора. «Ждёт! — сообразил Климков, съёжился и подумал: — Заругает, скажет — долго...» Шпион, должно быть, услышал в тишине утра гулкий звук шагов по мёрзлой земле, он поднял голову и быстро пошёл, почти побежал встречу Евсею. — Отдал? — Отдал... - Почему ты так долго? Он говорил с тобой? Маклаков дрожал. Схватил Евсея за лацкан пальто и тотчас выпустил его, подул себе на пальцы, как будто ожёг их, и затопал ногами о землю. ,— Я тоже рассказал ему всю мою жизнь! — громко сообщил Евсей. Ему приятно было сказать об этом Маклакову. — Ну? А про меня он не спрашивал? — Спросил — уехали вы? — Что же ты? — Уехал, — сказал... — Больше ничего? — Ничего... — Ну, идём, — я замёрз. И он быстрым шагом бросился вперёд, сунув руки в карманы пальто и согнув спину. - Так ты рассказал свою жизнь? - Всё сполна, до сегодняшнего дня! — ответил Евсей, снова ощущая что-то приятное, поднимавшее его на одну высоту со шпионом, которого он уважал. - Что же он сказал тебе? Почему-то смущённо и не сразу Климков молвил: - Ничего не сказал... Маклаков остановился, придержал Евсея за рукав и тихо, строго спросил: - Ты мои бумаги отдал? - Обыщите меня, Тимофей Васильевич! — искренно вскричал Евсей. - Не буду, — сказал Маклаков, подумав. — Ну, вот что — прощай! Прими мой совет — я его даю, жалея тебя, — вылезай скорее из этой службы, — это не для тебя, ты сам понимаешь. Теперь можно уйти — видишь, какие дни теперь! Мёртвые воскресают, люди верят друг другу, они могут простить в такие дни многое. Всё могут простить, я думаю. А главное, сторонись Сашки — это больной, безумный, он уже раз заставил тебя брата выдать, — его надо бы убить, как паршивую собаку! Ну, прощай! Он схватил руку Евсея холодными пальцами и, крепко пожимая её, спросил ещё раз: - Так ты отдал бумаги ему, не ошибся, нет? — Ей-богу, отдал! - Я верю. Несколько дней не говори про меня там. — Я туда не хожу. Двадцатого за жалованьем пойду... — Потом — скажешь... Он быстро повернул за угол. Евсей посмотрел вслед ему, подозрительно думая: «Должно быть, сделал что-нибудь против начальства и испугался...» Ему стало жалко себя при мысли, что он больше не увидит Маклакова, и в то же время было приятно вспомнить, каким слабым, иззябшим, суетливым видел он шпиона, всегда спокойного, твёрдого. Он даже с начальством охраны говорил смело, как равный, но, должно быть, боялся поднадзорного писателя. «А вот я, маленький человек, — думал Евсей, одиноко шагая по улице, — и всех боялся, а писатель меня не напугал». И Климков, довольный собой, улыбнулся. «Ничего не мог сказать писатель-то...» Ему вдруг стало не то — грустно, не то — обидно, он, замедлив шаги, углубился в догадки — отчего это? И снова думал: «Лучше бы Ольге рассказать тогда...» XX Около полудня его разбудил унылый Веков, в пальто и шапке, он держался рукою за спинку кровати, тряс её и вполголоса, монотонно говорил: - Климков, эй, вставайте, зовут в канцелярию всех, эй, Климков, — конституцию объявили, всех агентов собирают по квартирам, слышите, Климков... Слова его падали, точно крупные капли дождя, полные печали, лицо сморщилось, как при зубной боли, и глаза, часто мигая, казалось, готовились плакать. — Что такое? — спросил Евсей, вскакивая с постели. Веков уныло оттопырил губы и сказал: — Манифест... А у нас, в охране, как в сумасшедшем доме стало... Саша — такой грубый человек — удивительно! Кричит, знаете: бей, режь! Позвольте! Да я даже за пятьсот рублей не решусь человека убить, а тут предлагают за сорок рублей в месяц убивать! Дико слушать такие речи... Натягивая брюки, Климков задумчиво спросил: — Кого же это убивать? — Революционеров... А — какие же теперь революционеры, если по указу государя императора революция кончилась? Они говорят, чтобы собирать на улицах народ, ходить с флагами и «Боже царя храни» петь. Почему же не петь, если дана свобода? Но они говорят, чтобы при этом кричать — долой конституцию! Позвольте... я не понимаю... ведь так мы, значит, против манифеста и воли государя? Голос его звучал протестующе, обиженно, ноги задевали одна за другую, и весь он был какой-то мягкий, точно из него вынули кости. - Я туда не пойду, — сказал Климков. - Как не пойдёте? - Так. Я сначала похожу по улицам, посмотрю — что будут делать. Веков вздохнул. — Конечно, — вы человек одинокий. Но когда имеешь семью, то есть — женщину, которая требует того, сего, пятого, десятого, то — пойдёшь куда и не хочешь, — пойдёшь! Нужда в существовании заставляет человека даже по канату ходить... Когда я это вижу, то у меня голова кружится и под ложечкой боль чувствую, — но думаю про себя: «А ведь если будет нужно для существования, то и ты, Иван Веков, на канат полезешь»... Он метался по комнате, задевая за стол, стулья, бормотал и надувал щёки, его маленькое лицо с розовыми щеками становилось похоже на пузырь, незаметные глаза исчезали, красненький нос прятался меж буграми щёк. Скорбящий голос, понурая фигура, безнадёжные слова его — всё это вызывало у Климкова досаду, он недружелюбно заметил: - Скоро всё устроится по-другому, — так что теперь жаловаться не к чему... - Но ведь не хотят у нас этого! — воскликнул Веков, взмахнув руками и останавливаясь против Евсея. — Понимаете? Евсей, обеспокоенный, повернулся на стуле, желая возразить что-то, но не мог найти слов и стал, сопя носом, завязывать ботинки. - Саша кричит — бейте их! Вяхирев револьверы показывает, — буду, говорит, стрелять прямо в глаза, Красавин подбирает шайку каких-то людей и тоже всё говорит о ножах, чтобы резать и прочее. Чашин собирается какого-то студента убить за то, что студент у него любовницу увёл. Явился ещё какой-то новый, кривой, и всё улыбается, а зубы у него впереди выбиты — очень страшное лицо. Совершенно дико всё это... Он понизил голос до шёпота и таинственно сказал: — Всякий должен защищать своё существование в жизни — это понятно, — однако желательно, чтобы без убийства. Ведь если мы будем резать, то и нас будут резать... Веков вздрогнул, склонил голову к окну, прислушался и, подняв руку кверху, побледнел. — Что это? — спросил Евсей. Гулкий шум мягкими неровными ударами толкался в стёкла, как бы желая выдавить их и налиться в комнату. Евсей поднялся на ноги, вопросительно и тревожно глядя на Векова, а тот издали протянул руку к окну, должно быть, опасаясь, чтобы его не увидали с улицы, открыл форточку, отскочил в сторону, и в ту же секунду широкий поток звуков ворвался, окружил шпионов, толкнулся в дверь, отворил её и поплыл по коридору, властный, ликующий, могучий. Но Веков выглядывал из форточки и поминутно, быстро ворочая шеей, говорил торопясь и обрывисто: — Народ идёт, — красные флаги, — множество народу, — бессчётно, — разного звания... Офицер даже... и поп Успенский... без шапок... Мельников... Мельников наш, — смотрите-ка! Евсей подскочил к форточке, взглянул вниз, там текла, заполняя всю улицу, густая толпа. Над головами людей реяли флаги, подобно красным птицам, и, оглушённый кипящим шумом, Климков видел в первых рядах толпы бородатую фигуру Мельникова, — он держал обеими руками короткое древко, взмахивал им, и порою материя флага окутывала ему голову красной чалмой. Из-под шапки у него выбились тёмные пряди волос, они падали на лоб и щёки, мешались с бородой, и мохнатый, как зверь, шпион, должно быть, кричал — рот его был широко открыт. - Куда они идут? — пробормотал Климков, обернувшись к товарищу. — Радуются! — сказал тот, упираясь лбом в стекло окна. Оба замолчали, пропуская мимо своих глаз пёстрый поток людей, ловя чуткими ушами в глубоком море шума громкие всплески отдельных возгласов. - Какая сила, а? Жили люди каждый отдельно — вдруг двинулись все вместе, — неестественное событие! А Мельников, — видели вы? - Он всегда стоял за народ! — объяснил Евсей поучающим голосом и отошёл от окна, чувствуя себя бодро и ново. - Теперь — всё пойдёт хорошо, — никто не хочет, чтобы им командовали. Всякий желает жить, как ему надобно, - тихо, мирно, в хороших порядках! — солидно говорил он, рассматривая в зеркале своё острое лицо. Желая усилить приятное чувство довольства собой, он подумал — чем бы поднять себя повыше в глазах товарища, И таинственно сообщил: - А знаете — Маклаков бежал в Америку... - Вот как! — безучастно отозвался шпион. — Что же, он холостой человек... «Зачем я сказал?» — упрекнул себя Евсей, потом с лёгкой тревогой и неприязнью попросил Векова: — Вы об этом не говорите никому, пожалуйста! - О Маклакове? Хорошо. Мне надо идти в охрану. Вы не пойдёте? - Выйдем вместе... На улице Веков вполголоса, с унылым раздражением, заметил: - Глуп народ всё-таки! Вместо того, чтобы ходить с флагами и песнями, он должен бы, уж если почувствовал себя в силе, требовать у начальства немедленного прекращения всякой политики. Чтобы всех обратить в людей, и нас и революционеров... выдать кому следует — и нашим и ихним — награды и строго заявить — политика больше не допускается!.. Он вдруг исчез, свернув за угол. По улице возбуждённо метался народ, все говорили громко, у всех лица радостно улыбались, хмурый осенний вечер напоминал собою светлый день пасхи. То в конце улицы, занавешенной сумраком, то где-то близко люди запевали песню и гасили её громкими криками: - Да здравствует свобода! И всюду раздавался смех, звучали ласковые голоса. Это нравилось Климкову, он вежливо уступал дорогу встречным, смотрел на них одобрительно, с улыбкой удовольствия. Из-за угла выскочили, тихо посмеиваясь, двое людей, один из них толкнул Евсея, но тотчас же сорвал с головы шапку и воскликнул: — Ах, извините, пожалуйста! — Ничего... — любезно ответил Климков. Перед Евсеем стоял Грохотов. Чисто выбритый и точно смазанный маслом, он весь сиял улыбками, и его сладкие глазки играли, бегая по сторонам. — Ну, Евсей, вот уж попал я в кашу. Если бы не мой талант... Ты знаком? Это Пантелеев, тоже наш... Грохотов задыхался, говорил быстрым шёпотом и торопливо отирал пот с лица. — Понимаешь, — иду бульваром, вижу — толпа, в середине оратор, ну, я подошёл, стою, слушаю. Говорит он этак, знаешь, совсем без стеснения, я на всякий случай и спросил соседа: кто это такой умница? Знакомое, говорю, лицо — не знаете вы фамилии его? Фамилия — Зимин. И только это он назвал фамилию, вдруг какие-то двое цап меня под руки. «Господа, — шпион!» Я слова сказать не успел. Вижу себя в центре, и этакая тишина вокруг, а глаза у всех — как шилья... Пропал, думаю... — Зимин? — смущённо спросил Евсей, оглянувшись назад, и пошёл быстрее. Грохотов вскинул голову к небу, перекрестился и продолжал ещё более торопливо: — Но господь надоумил меня, сразу я опомнился и громко так кричу: «Господа, полная ошибка! Я не шпион, а известный подражатель знаменитых людей и звуков... Не угодно ли проверить на деле?» Эти, которые схватили меня, кричат: «Врёт, мы его знаем!» Но я уже сделал лицо, как у обер-полицеймейстера, и его голосом кричу: «Кто ра-азрешил собрание толпы?» И слышу — господи!— смеются уже!.. Ну, тут я как начал изображать всё, что умею — губернатора, пилу, поросёнка, муху, — хохочут! Даже те, которые держат меня, засмеялись, окаянные, выпустили... И начали мне аплодировать, честное слово, — вот Пантелеев удостоверит, он всё видел!.. - Правильно! — сиплым голосом сказал Пантелеев, коренастый человек в очках и в поддёвке. - Да, брат, аплодировали! — с восторгом воскликнул Грохотов, застучал кулаком по своей узкой груди и закашлялся. — Теперь кончено, — я себя знаю! Артист, вот он - я! Могу сказать — обязан своему искусству жизнью, — а что? Очень просто! Народ шутить не любит... - Народ стал доверчив, — заметил Пантелеев, раздумчиво и странно, — и очень смягчился сердцем... - Это верно! Что делают, а? — тихонько воскликнул Грохотов и уже шёпотом продолжал: — Всё открылось, везде на первом плане поднадзорные, старые знакомые наши... Что такое, а? - Столяру фамилия Зимин? — спросил Евсей ещё раз. - Зимин Матвей, по делу о пропаганде на мебельной фабрике Кнопа, — ответил Пантелеев внушительно и строго. — Он должен быть в тюрьме! — сказал Евсей недовольно. Грохотов весело свистнул. — В тюрьме-е? Ты не знаешь, что из тюрьмы всех выпустили? - Кто? - Да народ же!.. Евсей молча прошёл несколько шагов, потом спросил: - Зачем же это? - Вот и я говорю: не надо было позволять этого! — Сказал Пантелеев, и очки задвигались на его широком носу. — Какое у нас положение теперь? Нисколько не думает начальство о людях... - Всех выпустили? — спросил Климков. — Всех... Пантелеев сипло и строго продолжал, раздувая ноздри: — И уже было несколько встреч, совершенно неприятных и даже опасных, — так что Чашин, например, должен был угрожать револьвером, потому что его ударили в глаз. Он стоит спокойно, как посторонний человек, вдруг подходит дама и оглашает публике: вот — шпион! Так как Чашин подражать животным не умеет, то пришлось обороняться оружием... - До свиданья! — сказал Евсей. — Я домой пойду... Он пошёл переулками, а когда видел, что встречу идут люди, то переходил на другую сторону улицы и старался спрятаться в тень. У него родилось и упорно росло предчувствие встречи с Яковом, Ольгой или с кем-либо другим из их компании. «Город велик, людей много...» — увещевал он себя, но каждый раз, когда впереди раздавались шаги, сердце его мучительно замирало и ноги дрожали, теряя силу. «Выпустили! — с унылой досадой размышлял он. — Ничего не сказали и выпустили... Как же мне-то... разве мне всё равно, где они?..» Было уже темно. Перед воротами полицейской части одиноко горел фонарь. Евсей поравнялся с ним, и вдруг чей-то голос негромко сказал: — На задний двор... Он остановился, испуганно глядя во тьму под воротами. Они были закрыты, а у маленькой двери, в одном из тяжёлых створов, стоял тёмный человек и, видимо, ждал его. — Скорее! — недовольно приказал он. Климков согнулся, пролезая в маленькую дверь, и пошёл по тёмному коридору под сводом здания на огонь, слабо мерцавший где-то в глубине двора. Оттуда навстречу подползал шорох ног по камням, негромкие голоса и знакомый, гнусавый, противный звук... Климков остановился, послушал, тихо повернулся и пошёл назад к воротам, приподняв плечи, желая скрыть лицо воротником пальто. Он уже подошёл к двери, хотел постучать в неё, но она отворилась сама, из неё вынырнул человек, споткнулся, задел Евсея рукой и выругался: - Чёрт возьми... кто это? — Климков... — Ага! Ну, показывайте дорогу... Климков молча зашагал во двор, где глаза его уже различали много чёрных фигур. Облитые тьмою, они возвышались в ней неровными буграми, медленно передвигаясь с места на место, точно большие неуклюжие рыбы в тёмной холодной воде. Слащаво звучал сытый голос Соловьева: — Это мне не подобает. Вы поймайте мне девочку, девчонку, — я вам её высеку... Откуда-то из-за угла непрерывно, точно вода с крыши в дождливый день, и монотонно, как чтение дьячка в церкви, лился, подобный звуку кларнета, голос Саши: - Каждый раз, как встретятся вам эти с красными флагами, бейте их, бейте прежде тех, которые несут флаги, остальные разбегутся... - А как нет? - У вас будут револьверы! Также, если увидите людей:, знакомых вам, тех, за которыми вы следили в свое время и которые сегодня выпущены из тюрем своеволием разнузданной толпы, — уничтожайте... — Резонно! — сказал кто-то. — Одним свободу дали, а других — куда? — резко крикнул Вяхирев. Евсей отошёл в угол, прислонился там к поленнице дров и, недоумённо оглядываясь, слушал. — Тело — тельце — телятинка — мясцо, — расплывались, как густые масляные пятна, нелепые слова Соловьева. Тёмные стены разной высоты окружали двор, над ним медленно плыли тучи, на стенах разбросанно и тускло светились квадраты окон. В углу на невысоком крыльце стоял Саша в пальто, застёгнутом на все пуговицы, с поднятым воротником, в сдвинутой на затылок шапке. Над его головой покачивался маленький фонарь, дрожал и коптил робкий огонь, как бы стараясь скорее догореть. За спиной Саши чернела дверь, несколько тёмных людей сидели на ступенях крыльца у ног его, а один, высокий и серый, стоял в двери. - Вы должны понять, что свобода вам дана для борьбы! — говорил Саша, заложив руки за спину. Был слышен шорох подошв по камням, сухие, металлические щелчки и порою негромкие, озабоченные возгласы и советы: - Осторожнее... - Заряжать не велено!.. Безличные во тьме, странно похожие один на другого, но двору рассыпались какие-то тихие, чёрные люди, они стояли тесными группами и, слушая липкий голос Саши, беззвучно покачивались на ногах, точно под сильными толчками ветра. Речь Саши насыщала грудь Климкова печальным холодом и острою враждою к шпиону. — Вам дано право выступить против бунтовщиков в открытом бою, на вас возлагается обязанность защищать обманутого царя всеми средствами. Вас ждут щедрые милости. Кто не получил револьвера?.. Раздалось несколько негромких восклицаний: — Я... Мне... Я... Люди двинулись к крыльцу, Саша посторонился, серый человек присел на корточки. — Нельзя ли два? — спрашивал ноющий голос. — Зачем? — Для товарища... — Пошёл, пошёл... Знакомые Евсею голоса шпионов звучали громче, более смело и веселее... Кто-то, жадно причмокивая, ворчал: — Патронов мало, надо бы по целой коробке... — В двух частях я наладил дело сегодня! — говорил Саша. — Интересно будет завтра... Слова и звуки вспыхивали перед глазами Евсея, как искры, сжигая надежду на близость спокойной жизни. Он ощущал всем телом, что из тьмы, окружающей его, от этих людей надвигается сила, враждебная ему, эта сила снова схватит его, поставит на старую дорогу, приведёт к старым страхам. В сердце его тихо закипала ненависть к Саше, гибкая ненависть слабого, непримиримое, мстительное чувство раба, которого однажды мучили надеждою на свободу. Люди спешно, по трое и по двое, уходили со двора, исчезая под широкой аркой, зиявшей в стене. Огонь над головой шпиона вздрогнул, посинел, угас. Саша точно спрыгнул с крыльца куда-то в яму и оттуда сердито гнусил: — Сегодня в охрану не явилось семь человек, — почему? Многие, кажется, думают, что наступили какие-то праздники? Глупости не потерплю, лени — тоже... Так и знайте... Я теперь заведу порядки серьёзные, я — не Филипп! Кто говорил, что Мельников ходит с красным флагом? — Да вот я видел его... — С флагом? — Да. Шёл и орал: «Свобода!» Климков пошёл к воротам, шагая, как по льду, и точно боясь провалиться куда-то, а цепкий голос Саши догонял его, обдавая затылок жутким холодом. — Ну, этот дурак первый будет резать, я его знаю! — Саша засмеялся тонким воющим смехом. — У меня на него есть слово: бей за народ! А кто сказал, что Маклаков бросил службу? «Всё знает, сволочь!» — отметил Евсей. — Это я сказал, а мне Веков, он слышал от Климкова... — Веков, Климков, Грохотов, это всё — паразиты, выродки и лентяи! Кто-нибудь из них здесь? — Климков, — ответил Вяхирев. Саша крикнул: — Климков! Евсей протянул руку вперёд и пошёл быстрее, ноги у него подгибались. Он слышал, что Красавин сказал: — Ушёл, видно. Вы бы не кричали фамилии-то... — Прошу не учить меня! Я скоро уничтожу все фамилии и прочие глупости... Когда Евсей вышел из ворот, его обняло сознание своего бессилия и ничтожества. Он давно не испытывал этих чувств с такой подавляющей ясностью, испугался их тяжести и, изнемогая под их гнётом, попробовал ободрить себя: «Может, ещё всё обойдётся... не удастся ему...» И не верил в это. XXI На другой день он долго не решался выйти из дома, лежал в постели, глядя в потолок; перед ним плавало свинцовое лицо Саши с тусклыми глазами и венцом красных прыщей на лбу. Это лицо сегодня напоминало ему детство и зловещую луну, в тумане, над болотом. Вспомнив, что кто-нибудь из товарищей может придти к нему, он поспешно оделся, вышел из дома, быстро пробежал несколько улиц, сразу устал и остановился, ожидая вагон конки. Мимо него непрерывно шли люди, он почуял, что сегодня в них есть что-то новое, стал присматриваться к ним и быстро понял, что новое — хорошо знакомая ему тревога. Люди озирались вокруг недоверчиво, подозрительно, смотрели друг на друга уже не такими добрыми глазами, как за последнее время, голоса звучали тише, в словах сверкала злость, досада, печаль... Говорили о страшном. Около него встали двое прохожих, и один из них, низенький, толстый и бритый, спросил другого: — Сколько убито, говорите? — Пять. Шестнадцать ранено... — Казаки стреляли? — Да. Мальчик убит, гимназист... Евсей, взглянув на говоривших, сухо осведомился: — За что? Человек с большой чёрной бородой пожал плечами и ответил неохотно и негромко: — Говорят — пьяные были они, казаки... «Это Сашка устроил!» — уверенно сказал себе Климков. — А на Спасском мосту толпа избила студента и бросила в воду, — сообщил бритый, отдуваясь. — Какая толпа? — снова и настойчиво спросил Евсей. — Не знаю. Чернобородый пояснил: — Сегодня с утра по улицам ходят небольшие кучки каких-то оборванцев с трёхцветными флагами, носят с собой портреты царя и избивают прилично одетых людей... «Сашка!» — повторил Евсей про себя. — Говорят — это организовано полицией и охраной... — Конечно! — вскричал Климков, но тотчас же крепко сжал губы, покосился на чернобородого и решил отойти прочь. В это время подошёл вагон, собеседники Евсея направились к нему, он подумал: «Надо и мне сесть, а то догадаются, что я сыщик, — дожидался вагона вместе с ними, а не поехал». В вагоне публика показалась Климкову более спокойной, чем на улице. «Всё-таки закрыто, хотя и стёклами», — объяснил себе Климков эту перемену, прислушиваясь к оживлённой беседе пассажиров. Высокий человек с костлявым лицом жалобно говорил, разводя руками: - Я тоже государя люблю и уважаю, я ему душевно благодарен за манифест и готов кричать ура сколько угодно, и готов благодарно молиться, но окна бить из патриотизма и скулы сворачивать людям — зачем же? — Варварство, зверство в такие дни! — сказала полная дама. - Ах, этот народ, сколько в нём ужасного! Из угла раздался уверенный и твёрдый голос: — Всё это — дело полиции! Все на минуту замолчали. Из угла снова сказали: — Изготовляют контрреволюцию по-русски... Присмотритесь — кто командует патриотическими манифестациями? Переодетая полиция, агенты охраны. Евсей, с радостью слушая эти слова, незаметно разглядывал молодое лицо, сухое и чистое, с хрящеватым носом, маленькими усами и клочком светлых волос на упрямом подбородке. Человек сидел, упираясь спиной в угол вагона, закинув ногу на ногу, он смотрел на публику умным взглядом голубых глаз и, говорил, как имеющий власть над словами и мыслями, как верующий в их силу. Одетый в короткую тёплую куртку и высокие сапоги, он был похож на рабочего, но белые руки и тонкие морщины вдоль лба выдавали его. «Переодетый!» — подумал Евсей. Он с большим вниманием стал следить за твёрдой речью белокурого юноши, рассматривая его умные, прозрачно-голубые глаза и соглашаясь с ним... Но вдруг съёжился, охваченный острым предчувствием, — на площадке вагона, рядом с кондуктором, он рассмотрел сквозь стекло чёрный выпуклый затылок, опущенные плечи, узкую спину. Вагон трясло, и знакомая Евсею фигура гибко качалась, удерживаясь на ногах. «Яшка Зарубин». Климков беспокойно взглянул на молодого человека, тот снял шляпу и, поправляя белокурые волнистые волосы, говорил: — Покуда в руках нашего правительства есть солдаты, полиция, шпионы, оно не уступит народу и обществу своих прав без боя, без крови, мы должны помнить это! — Неправда, сударь мой! — закричал костлявый человек, — государь дал полную конституцию, дал, да, и вы не смеете... — Но кто же устраивает избиения на улицах и кто кричит «долой конституцию»? — холодно спросил молодой человек. — Да вы лучше взгляните на защитников старого порядка — вот они идут... Вагон заскрипел, завизжал, остановился, и когда смолк раздражающий шум его движения, стали слышны беспокойные громкие крики: — Бо-оже царя храни... — Ур-ра-а-а... Из-за угла улицы впереди вагона выбежало много мальчишек, они крикливо рассыпались по мостовой, точно брошенные сверху, а за ними поспешно и нестройно, чёрным клином, выдвинулась в улицу толпа людей с трёхцветными флагами над нею, и раздались тревожные крики: — Ур-ра! Стой, ребята... — Долой конституцию... — Не желаем... — Бо-оже царя храни... Люди толкались, забегая один вперёд другого, размахивали руками, кидали в воздух шапки, впереди всех, наклонив голову, точно бык, шёл Мельников с тяжёлою палкой в руках и национальным флагом на ней. Он смотрел в землю, ноги поднимал высоко и, должно быть, с большой силою топал о землю, — при каждом ударе тело его вздрагивало и голова качалась. Его рёв густо выделялся из нестройного хаоса жидких, смятённых криков обилием охающих звуков. — Не хотим обмана... За ним, подпрыгивая и вертя шеями, катились по мостовой какие-то тёмные и серые растрёпанные люди, они поднимали головы и руки кверху, глядя в окна домов, наскакивали на тротуары, сбивали шапки с прохожих, снова подбегали к Мельникову и кричали, свистели, хватались друг за друга, свиваясь в кучу, а Мельников, размахивая флагом, охал и гудел, точно большой колокол. — Стой! — высоко поднимая флаг и голову, командовал шпион. — Пой-й! И из его широкого рта хлынул дикий и тоскливый рёв: — Бо-о... Но тотчас же в воздухе беспорядочно и хищно, как стая голодных птиц, заплескались возбуждённые крики, вцепились в голос шпиона и покрыли его торопливой, жадной массой: — Ура-а, государю! Шапки долой-й... Православные! Долой измену! В вагоне было тихо, все стояли, сняв шапки, и молча, бледные, смотрели на толпу, обнимавшую их волнистым, грязным кольцом. Но переодетый человек не снял шапку. Евсей взглянул на его строгое лицо, подумав: «Форсит...» — и стал смотреть на улицу сквозь стекло, криво усмехаясь. Он хорошо чувствовал ничтожество этих беспокойно прыгающих людей, ясно понимал, что их хлещет изнутри тёмный страх, это страх толкает их из стороны в сторону, с ним они борются, опьяняя себя громкими криками, желая доказать себе, что ничего не боятся. Они бегали вокруг вагона, как стая собак, только что выпущенных с цепи, полные неосмысленной радости, не успевшие освободиться от привычного страха, и, видимо, не могли решиться пойти вдоль широкой светлой улицы, — не умели собрать себя в одно тело, суетились, орали и тревожно оглядывались вокруг, чего-то ожидая. Вот около вагона стоит худенький, остробородый мужичок в рваном полушубке, он закрыл глаза, поднял лицо кверху и, разинув голодный рот с жёлтыми зубами, кричит тонким голосом: — До-оло-ой... не надо-о... От напряжения по щекам у него текут слёзы, на лбу блестит пот; переставая кричать, он сгибает шею, недоверчиво оглядывается, приподняв плечи, и, снова закрывая глаза, кричит, точно его бьют... — Дово-ольно-о! Евсей видел знакомые, сумрачные лица дворников, усатую рожу благочестивого и сердитого Климыча, церковного сторожа, голодные глаза подростков-босяков, удивлённые рожи каких-то робких крестьян и среди них несколько фигур, которые всех толкают, всем указывают, насыщая безвольные, слепые тела своей волею, своей больной злостью. Среди толпы вьюном вился Яков Зарубин, вот он подбежал к Мельникову и, дёргая его за рукав, начал что-то говорить, кивая головой на вагон. Климков быстро оглянулся на человека в шапке, тот уже встал и шёл к двери, высоко подняв голову и нахмурив брови. Евсей шагнул за ним, но на площадку вагона вскочил Мельников, он загородил дверь, втиснув в неё своё большое тело, и зарычал: - Шапку долой! Человек круто повернулся и пошёл к другому выходу, а там стоял Зарубин и высоким голосом кричал: - Вот этот, в шапке! Я его знаю! Он бомбы делает, берегись, ребята! В руке Зарубина блестел револьвер, он взмахивал им, точно камнем, и совал вперёд; на площадку лезли люди с улицы, встречу им толкались пассажиры вагона, дама визгливо рыдала: — Шапку — снять — что вы! Все визжали, ревели, давили друг друга и таращили безумно прыгающие глаза на человека в шапке. — Я буду стрелять, прочь! — громко сказал он, подвигаясь к Зарубину. Сыщик попятился назад, но его толкнули в спину, он упал на колени, опираясь одной рукою в пол, вытянул другую. Испуганно хлопнул выстрел, другой, зазвенели стёкла, на секунду все крики точно застыли, а потом твёрдый голос презрительно сказал: — Мерзавцы! Воздух и стёкла снова вздрогнули от выстрела, а Зарубин громко крикнул: — У! И стукнулся головой о пол, точно кланяясь в ноги кому-то. Стало просторнее, тише. Климков, забитый в угол, скорчившись на лавке, равнодушно подумал: «Могло меня убить...» Он устало оглянулся, человек в шапке стоял на площадке вагона, к нему, мимо Евсея, шагал Мельников, а Зарубин лежал вниз лицом на полу и не двигался. — Я вас перестреляю — идите прочь! — сухо и громко раздалось на площадке, но Мельников перешагнул через Якова, схватил белокурого юношу поперек тела, бросил его на мостовую и диким голосом исступлённо закричал: — Бей-й! Торопливо трижды выстрелил револьвер, забухали глухие удары, кто-то заныл протяжно и жалобно, точно ребёнок: — О-ой, ноженька... И кто-то хрипло, с натугой выкрикивал: — А-а... по башке-то его... а-а... А тонкий истерический голос восторженно звенел: — Рви его, голубчики, — дави его!.. Будет, прошло их времечко, — теперь мы их... Наш черёд... И все крики вдруг покрыл громкий, полный тоскливого презрения возглас: — Идиоты! Евсей, пошатываясь, вышел на площадку и увидел с неё тёмную кучу людей. Согнув спины, взмахивая руками и ногами, натужно покряхтывая, устало хрипя, они деловито возились на мостовой, как большие мохнатые черви, таская по камням раздавленное и оборванное тело белокурого юноши, били в него ногами, растаптывая лицо и грудь, хватали за волосы, за ноги и руки и одновременно рвали в разные стороны. Полуголое, облитое кровью, оно мягко, как тесто, хлопалось о камни, с каждым ударом всё более теряя сходство с фигурою человека, люди озабоченно трудились над ним, а худенький мужичок, стараясь раздавить череп, наступал на него ногой и вопил: - Пришло н-наше время... Уже кончали дело, один за другим отходили с мостовой на тротуары, рябой парень вытирал руки овчиной полушубка и хозяйственно спрашивал: — Кто взял его пистолет? Теперь голоса звучали утомлённо, неохотно. Но на тротуаре, в маленькой группе людей у фонаря, был слышен смех. Обиженный голос горячо доказывал: — Врёшь — я первый! Как он упал — тут я его сапогом в морду... — Первый извозчик Михаила навалился, а потом я... — Михаиле пуля в ногу попала... — Ежели не в кость, так ничего!.. Эти, отведав вкуса крови, видимо, стали смелее, они оглядывались по сторонам несытыми глазами, с жадностью и ожиданием. Среди улицы лежал бесформенный тёмный бугор, от него по впадинам между камней, не торопясь, растекалась кровь. «Вот как они!» — тупо думал Евсей, следя за красными узорами на камнях. В тёмно-красном дрожащем тумане перед глазами Евсея явилось волосатое лицо Мельникова, негромко и устало прогудел его голос: — Вот — убили... — Скоро как... — Утром тоже одного убили... — За что? — Говорил... Чашин в живот ему выпалил... — За что? — повторил Евсей. — Обманывают они... Подложный манифест... Народу ничего нет... — Это всё Сашка выдумал! — сказал Климков тихо и убеждённо. Мельников тряхнул головой, поглядел на свои большие руки и каким-то пьяным голосом пробормотал: — Кто-нибудь всегда обманывает... Яшка — помер? Он вошёл в вагон, наклонился и, легко подняв Зарубина, положил его на лавку, лицом кверху. — Помер... Вон куда попало... Евсей искал на лице Зарубина шрам от удара бутылкой, но не находил его. Теперь над правым глазом шпиона была маленькая красная дырка, Климков не мог оторвать от неё взгляда, она как бы всасывала в себя его внимание, возбуждая острую жалость к Якову. — У тебя пистолет есть? — спросил Мельников. - Нет... — Вот, возьми Яшкин... — Не хочу, не надо мне... - Теперь всем это надо! — просто сказал Мельников опустил револьвер в карман пальто Евсея. — Вот, — был Яшка и нет Яшки... «Это я его отметил для смерти!» — думал Климков, рассматривая лицо товарища. Брови Зарубина были строго нахмурены, чёрные усики топорщились на приподнятой губе, он казался раздражённым, и можно было ждать, что из полуоткрытого рта взволнованно польётся быстрая речь. — Идём! — сказал Мельников. — А он, — они как же? — спросил Евсей, с усилием отрывая глаза от Зарубина. — Полиция приберёт, — убитых подбирать нельзя — закон это запрещает! Пойдём куда-нибудь — встряхнёмся... Не ел я сегодня... не могу есть, вот уж третьи сутки... И спать тоже. — Он тяжко вздохнул и докончил угрюмым равнодушием: — Меня бы надо уложить на покой вместо Якова. — Всё губит Сашка! — сквозь зубы проговорил Евсей. Они шли по улице, ничего не замечая, и говорили каждый о своём подавленными голосами, оба точно пьяные. — Где верное? — спрашивал Мельников, протягивая вперёд руку, как бы щупал воздух. — Вот видишь — убили двух, — говорил Евсей, напряжённо ловя непослушную мысль. — Сегодня, надо думать, много убито... Мельников долго молчал, потом вдруг погрозил в воздух кулаком и сказал решительно, громко: — Будет! Взял я грехов на себя довольно. За Волгой есть у меня дядя, древний старик, — вся моя родня на земле. Пойду к нему! Он — пчеляк. Молодой был — за фальшивые бумажки судился... И, снова помолчав немного, шпион тихонько засмеялся. — Что ты? — досадливо спросил Евсей. — Всё забываю, — три года назад дядя-то помер... Незаметно дошли до знакомого трактира; у двери Евсей остановился и, задумчиво посмотрев на освещённые окна, недовольно пробормотал: — Опять люди... Не хочется мне идти туда. — Пойдём, всё равно! — сказал Мельников и, взяв его за руку, повёл за собой, говоря: — Мне одному скучно будет. И боязлив я стал... Не того боюсь, что убьют, коли узнают сыщика, а так, просто — жутко. Они не пошли в комнату, где собирались товарищи, а сели в общей зале в углу. Было много публики, но пьяных не замечалось, хотя речи звучали громко и ясно, слышалось необычное возбуждение. Климков по привычке начал вслушиваться в разговоры, а мысль о Саше, не покидая его, тихо развивалась в голове, ошеломлённой впечатлениями дня, но освежаемой приливами едкой ненависти к шпиону и страха перед ним. «Погубит он меня, — погубит...» Мельников неохотно пил пиво, молчал и почёсывался. Недалеко от них за столом сидели трое, все, видимо, приказчики, молодые, модно одетые, в пёстрых галстуках, с характерной речью. Один из них, кудрявый и смуглый, взволнованно говорил, поблескивая тёмными глазами: - Пользуются одичалостью разных голодных оборванцев и желают показать нам, что свобода невозможна по причине множества подобных диких людей. Однако, — позвольте, — дикие люди не вчера явились, они были всегда, и на них находилась управа, их умели держать под страхом законов. Почему же сегодня им дозволяют всякое безобразие и зверство? Он победоносно оглянул зал и ответил на свой вопрос с горячим убеждением: — Потому, что желают показать нам: «Вы за свободу, господа? Вот она, извольте! Свобода для вас — убийства, грабежи и всякое безобразие толпы...» - Слышишь? — сказал Евсей. — Это Сашкин план. Мельников угрюмо взглянул на него и не ответил. Кудрявый поднялся со стула и продолжал, плавно поводя рукой со стаканом вина в ней: — Неправда, и — протестую! Свобода нужна честным людям не для того, чтобы душить друг друга, но чтобы каждый мог защищать себя от распространённого насилия нашей беззаконной жизни! Свобода — богиня разума, и — довольно уже пили нашу кровь! Я протестую! Да здравствует свобода! Публика закричала, затопала ногами... Мельников взглянул на кудрявого оратора и пробормотал: - Какой дурак... - Он верно говорит! — возразил Евсей, сердясь. - А ты почему знаешь? — равнодушно спросил шпион и медленными глотками стал пить пиво. Евсею захотелось сказать этому тяжёлому человеку, что он сам дурак, слепой зверь, которого хитрые и жестокие хозяева его жизни научили охотиться за людьми, но Мельников поднял голову и, глядя в лицо Климкова тёмными, страшно вытаращенными глазами, заговорил гулким шёпотом: - Мне потому жутко, знаешь ты, что, когда я сидел в тюрьме, был там один случай... — Постой... — сказал Евсей. — Не мешай! Сквозь мягкую массу шума победоносно пробивался тонкий, сверлящий ухо голос: — Слышали?.. Богиня, говорит он. А между прочим, у нас, русских людей, одна есть богиня — пресвятая богородица Мария дева. Вот как говорят эти кудрявые молодчики, да! — Вон его! — Молчать!.. - Нет, позвольте! Ежели свобода, то каждый имеет право... - Видите? Они, кудрявые, по улицам ходят, народ избивают, который за государеву правду против измены восстаёт, а мы, русские, православные люди, даже говорить не смей. Это — свобода? — Будут драться! — сказал Климков, вздрагивая. — Убьют которого-нибудь! Я уйду... — Эх, какой ты, — ну, идём! Чёрт с ними, — что тебе? Мельников бросил на стол деньги, двинулся к выходу, низко наклонив голову, как бы скрывая своё приметное лицо. На улице, во тьме и холоде, он заговорил, подавляя свой голос: - Когда сидел я в тюрьме, — было это из-за мастера одного, задушили у нас на фабрике мастера, — так вот и я тоже сидел, — говорят мне: каторга; всё говорят, сначала следователь, потом жандармы вмешались, пугают, — а я молодой был и на каторгу не хотелось мне. Плакал, бывало... Он начал кашлять бухающими звуками и замедлил шаг. — Раз приходит помощник смотрителя тюрьмы Алексей Максимыч, хороший старичок, любил он меня, всё сокрушался. «Эх, говорит, Ляпин, — моя фамилия настоящая Ляпин, — эх, говорит, брат, жалко мне тебя, такой ты несчастный есть...» Речь его задумчиво и ровно расстилалась перед Евсеем мягкой полосой, а Климков тихо спускался по ней, как по узкой тропе, куда-то вниз, во тьму, к жутко интересной сказке. — Приходит. «Хочу, говорит, тебя, Ляпин, спасти для хорошей жизни. Дело твоё каторжное, но ты можешь его избежать. Только нужно тебе для этого человека казнить. Человек этот — осуждённый за политическое убийство, вешать его будут по закону, при священнике, крест дадут целовать, так что ты не стесняйся». Я говорю: «Что же, если с дозволения начальства и меня за это простят, то я его повешу, только я ведь не умею...» — «Мы, говорит, тебя научим, у нас, говорит, есть один знающий человек, его паралич разбил, и сам он не может». Ну, учили они меня целый вечер, в карцере было это, насовали в мешок тряпья, перевязали его верёвкой, будто шею сделали, и я его на крючок вздёргивал, учился. А утром рано дали мне выпить полбутылки, вывели меня на двор, с солдатами, с ружьями, вижу: помост выстроен — виселица, значит, — разное начальство перед ней. Кутаются все, ёжатся, — осень была, ноябрь. Вхожу я на помост, а доски шатаются, скрипят под ногами, как зубы. От этого стало мне неприятно, говорю: «Дайте ещё водки, а то я боюсь». Дали. Потом привели его... Мельников снова начал глухо кашлять, хватая себя за горло, а Евсей, прижимаясь к нему, старался идти в ногу с ним и смотрел на землю, не решаясь взглянуть ни вперёд, ни в сторону. — Вижу — молодой, крепкий, стоит твёрдо, всё волосы поглаживает так со лба на затылок. Стал я надевать на него саван и, видно, щипнул его или задел как, он и говорит мне тихонько, без сердца: «Осторожнее». Да. Поп крест ему даёт, а он: «Не беспокойтесь, говорит, я не верую»... И лицо у него такое, как будто ему известно всё, что будет после смерти, наверное известно... Кое-как задушил я его, трясусь весь, руки онемели, ноги не стоят, страшно стало от него, что спокойно он всё это... Господином над смертью стоит... Мельников замолчал, оглянулся и пошёл быстрее. - Ну? — спросил Евсей шёпотом. - Ну, удушил и всё... Только с того времени, как увижу или услышу — убили человека, — вспоминаю его... По моему, он один знал, что верно... Оттого и не боялся... И знал он — главное — что завтра будет... чего никто не знает. Евсей, пойдём ко мне ночевать, а? Пойдём, пожалуйста! - Ладно! — тихо сказал Климков. Он был рад предложению; он не мог бы теперь идти к себе один, по улицам, в темноте. Ему было тесно, тягостно жало кости, точно не по улице он шёл, а полз под землёй и она давила ему спину, грудь, бока, обещая впереди неизбежную, глубокую яму, куда он должен скоро сорваться и бесконечно лететь в бездонную, немую глубину... - Вот — хорошо! — сказал Мельников. — А то мне одному скучно. Евсей с тоской посоветовал ему: — Вот ты бы Сашку убил... - Ну тебя! — отмахнулся Мельников. — Что ты думаешь,— я это люблю, убивать? Мне потом два раза говорили тоже повесить, женщину и студента, ну, я отказался. Наткнёшься опять на какого-нибудь, так вместо одного двоих будешь помнить. Они ведь представляются, убитые, они приходят! — Часто? - Разно. От них — чем оборонишься? Богу молиться я не умею. А ты? - Я молитвы помню... Вошли в какой-то двор, долго шагали в глубину его, спотыкаясь о доски, камни, мусор, потом спустились куда-то по лестнице. Климков хватался рукой за стены и думал, что этой лестнице нет конца. Когда он очутился в квартире шпиона и при свете зажжённой лампы осмотрел её, его удивила масса пёстрых картин и бумажных цветов; ими были облеплены почти сплошь все стены, и Мельников сразу стал чужим в этой маленькой, уютной комнате, с широкой постелью в углу за белым пологом. — Это всё сожительница моя мудрила, — говорил он, раздеваясь. — Ушла, сволочь, один жандарм, вахмистр, сманил. Непонятно мне — вдовый он, седой, а она — молодая, на мужчину жадная, однако — ушла! Это уж третья уходит. Давай, ляжем спать... Легли рядом, на одной постели, она качалась под Евсеем волнообразно, опускаясь всё ниже, у него замирало сердце от этого, а на грудь ему тяжко ложились слова шпиона: — Одна была — Ольга... — Как? — Ольга. А что? — Ничего. — Маленькая такая, худая, весёлая. Бывало, спрячет шапку мою или что другое, — я говорю: «Олька, где вещь?» А она: «Ищи, ты ведь сыщик!» Любила шутить. Но была распутная, чуть отвернёшься в сторону, а она уж с другим. Бить её боязно было — слаба. Всё-таки за косы драл, — надо же как-нибудь... — Господи! — тихо воскликнул Климков. — Что же я буду делать?.. А его товарищ помолчал и потом сказал, глухо и медленно: — Вот и я иной раз так же вою... XXII Проснулся Климков с каким-то тайным решением, оно туго опоясало его грудь невидимой широкой полосой. Он чувствовал, что концы этого пояса держит кто-то настойчивый и упрямо ведёт его к неизвестному, неизбежному; прислушивался к этому желанию, осторожно ощупывал его неловкою и трусливою мыслью, но в то же время не хотел, чтобы оно определилось. Мельников, одетый и умытый, но не причёсанный, сидел за столом у самовара, лениво, точно вол, жевал хлеб и говорил: — Ты хорошо спишь. А я — вздремнул немного, ночью проснулся, — вдруг тело рядом! Помню, что Таньки нет, а про тебя забыл. Тогда показалось мне, что это тот лежит. Пришёл и лёг — погреться захотелось... Он засмеялся глупым смехом. - Однако — это не шутка, — спичку я зажигал, смотрел на тебя. Нездоров ты, по-моему, лицо у тебя синее, как... Он оборвал речь кашлем, но Евсей догадался, какое слово не сказал его товарищ, и скучно подумал: «Раиса тоже говорила, что я удавлюсь...» Эта мысль испугала его, ясно намекая на то, чего он не хотел понять. - Который час? - Одиннадцатый... - Рано ещё! — тихо заметил Климков. - Рано! — подтвердил хозяин, и оба замолчали. Потом Мельников предложил ему: - Давай жить вместе — а? - Я не знаю, — ответил Евсей. - Чего? - Что будет, — сказал Климков, подумав. - Ничего не будет. Ты смирный, говоришь мало, и я тоже не люблю говорить. Спросишь о чём-нибудь — один скажет одно, другой другое, третий ещё что-нибудь, и ну вас к чёрту, думаю! Слов у вас много, а верных нет... - Да, — сказал Евсей, чтобы ответить. «Надо что-нибудь сделать! — думал он, обороняясь, и вдруг решил: — Сначала я — Сашку...» И, не желая представить, что будет потом, спросил Мельникова: - Куда пойдём? - На службу пойдём, — равнодушно ответил шпион. - Я не хочу! — заявил Евсей сухо и твёрдо. Мельников почесал бороду, помолчал, отодвинул от себя посуду и, положив локти на стол, заговорил раздумчиво и вполголоса: - Служба наша теперь трудная, все стали бунтовать, а — которые настоящие бунтовщики? Разбери-ка!.. - Я знаю, кто первый подлец и злодей! — пробормотал Климков. Мельников стал одеваться, громко сопя носом и спрашивая: — Значит, вместе живём? - Да... — Вещи свои сегодня перевезёшь? — Не знаю... — А ночевать здесь будешь? — Здесь. Когда шпион ушёл, Климков вскочил на ноги, испуганно оглянулся и затрясся под хлёсткими ударами подозрения. «Вдруг он меня запер снаружи, а сам пошёл сказать Сашке, — сейчас придут, схватят меня...» Бросился к двери — она была не заперта. Тогда он мысленно сказал, с горечью убеждая кого-то: «Ну, — разве можно так жить? Никому не веришь...» Потом долго сидел за столом не двигаясь, напрягая весь свой ум, всю хитрость, чтобы построить врагу безопасную для себя ловушку, и наконец составил план. Нужно чем-нибудь выманить Сашу из охраны на улицу, идти с ним и, когда встретится большая толпа народа, крикнуть: «Это шпион! Бей его!» Должно произойти то же самое, что было у Зарубина с белокурым человеком. Если люди не возьмутся за Сашу так серьёзно, как они вчера взялись за переодетого революционера, Евсей даст им пример, он первый выстрелит, как это сделал Зарубин, но он попадёт в Сашу. Он будет целиться в живот ему. Климков почувствовал себя сильным, смелым и заторопился, ему хотелось сделать дело сейчас же. Но воспоминание о Зарубине мешало ему, спутывая убогую простоту задуманного. Он невольно повторил свою мысль: «Это я его отметил для смерти...» Он не упрекал, не обвинял себя, но ему казалось, что какая-то нить связывает его с чёрненьким сыщиком и нужно что-то сделать, пусть эта нить оборвётся. «Не простился я с ним. А где его найдёшь теперь?» Надев пальто, он ощупал в кармане револьвер, обрадовался, снова почувствовал приток решимости и вышел на улицу твёрдыми шагами. Но чем ближе подходил он к охранному отделению, тем заметнее таяло и линяло настроение бодрости, расплывалось ощущение силы, а когда он увидел узкий тупой переулок и в конце его сумрачный дом в три этажа, ему вдруг неодолимо захотелось найти Зарубина, проститься с ним. «Я его обидел», — объяснял он себе это желание, быстро повёртывая куда-то в сторону от своей цели. И в то же время он смутно чувствовал, что не может ускользнуть от того, что схватило его за сердце и давит, влечёт за собой, указывая единственный выход из страшной путаницы. Задача дня, решение уничтожить Сашу не мешало тёмной и властной силе расти и насыщать его сердце, как сейчас помешало этой задаче внезапно вспыхнувшее желание найти труп маленького шпиона. Искусственно раздувая это желание, опасаясь, что и оно исчезнет, Евсей несколько часов разъезжал на извозчике по полицейским частям, с напряжённой деловитостью расспрашивая о Зарубине, и только вечером узнал, где его труп. Ехать туда было уже поздно, и Климков отправился домой, тайно довольный тем, что день прошёл. Мельников не явился ночевать, Евсей пролежал всю ночь один, стараясь не двигаться. При каждом движении полог над кроватью колебался, в лицо веял запах сырости, а кровать певуче скрипела. Пользуясь тишиной, в комнате бегали и шуршали проклятые мыши, шорох разрывал тонкую сеть дум о Якове, Саше, и сквозь эти разрывы Евсей видел мёртвую, спокойно ожидающую пустоту вокруг себя, — с нею настойчиво хотела слиться пустота его души. Рано утром он уже стоял в углу большого двора у жёлтой конурки с крестом на крыше. Седой, горбатый сторож, отпирая дверь, говорил: — Их тут двое — одного признали, а другого нет, и сейчас его повезут в могилу, непризнанного-то... Потом Евсей увидел сердитое лицо Зарубина. Оно только посинело немного, но не изменилось. Ранку на месте шрама обмыли, теперь она стала чёрной. Маленькое, ловкое тело его было наго и чисто, он лежал кверху лицом, вытянутый, как струна, и, сложив на груди смуглые руки, как будто спрашивал, сердитый: «Ну, что?» А рядом с ним был положен тёмный труп, весь изорванный, опухший, в красных, синих и жёлтых пятнах. Кто-то закрыл лицо его голубыми и белыми цветами, но Евсей видел из-под них кость черепа, клок волос, слепленных кровью, и оторванную раковину уха. — Этого нельзя узнать — головы-то нет почти, а узнали его, вчера пришли две барышни, вот цветы принесли, прикрыли цветами человеческое безобразие. А другой — неизвестно кто... — Я знаю! — твёрдо сказал Евсей. — Он — Яков Зарубин, служил в охранном отделении. Сторож взглянул на него и отрицательно покачал головой. — Нет, это не он. Нам полиция тоже говорила — Зарубин, и контора наша охрану спрашивала, оказалось — не он! — Я же знаю! — тихо и обиженно воскликнул Евсей. - А из охраны сказали — не знаем, не служил такой... — Неправда! — воскликнул Евсей тоскливо и растерянно. Со двора вошли двое молодых парней, и один спросил сторожа: — Который неизвестный? — Вот этот. Климков вышел на двор, сунув сторожу монету и повторяя с бессильным упрямством: - А всё-таки это Зарубин... - Как хотите! — сказал старик, встряхивая горбом. — Только если бы так, то его узнали бы другие, вот вчера ходил агент, тоже искал кого-то убитого, а не признал вашего-то, хотя почему его не признать? — Какой агент? — спросил Евсей. - Полный, лысый, ласковый по голосу... «Соловьев!» — догадался Евсей, тупо глядя, как тело Зарубина укладывают в белый некрашеный гроб. — Не лезет! — пробормотал один из парней. — Согни ноги-то, чёрт... — Крышка не закроется... — Боком клади, ну! - А вы не охальничайте, ребята! — спокойно сказал старик. Парень, державший голову трупа, сапнул носом и сказал: - Это сыщик, дядя Фёдор... - Мёртвый человек — никто! — поучительно заметил горбатый, подходя к ним. Парни замолчали, продолжая втискивать упругое смуглое тело в узкий и короткий гроб. — Да вы, дурачьё, возьмите другой гробок! — сердясь воскликнул горбатый. — Чай, всё равно! — сказал один из парней, а другой хмуро добавил: - Не велик барин... Евсей пошёл со двора, унося в душе горькое чувство обиды за Якова. И вслед ему — он ясно слышал это — горбун говорил парням, убиравшим труп: — Тоже что-то нехорошо. Пришёл, говорит: знаю! Может, он этого дела хозяин? Ребята! И почти одновременно два голоса ответили: — Тоже шпион, видно... — Нам-то что?.. Климков быстро вскочил в пролётку, крикнув извозчику: — Скорее... - Куда теперь? Не сразу и тихо Евсей сказал: — Прямо... В голове у него тупо стучали обидные мысли: «Как собаку зароют его... И меня так же...» Встречу ему двигалась улица, вздрагивали, покачиваясь, дома, блестели стёкла, шумно шли люди, и всё было чуждо. «Уничтожу Сашку... сейчас пойду и застрелю...» Отпустив извозчика, он вошёл в ресторан, в котором Саша бывал редко, реже, чем в других, остановился перед дверью комнаты, где собирались шпионы, и сказал себе: «Сразу, как увижу, выстрелю...» Тихонько, дрожащею рукою, он постучал в дверь и, ощупывая в кармане револьвер, застыл в холодном ожидании. — Это кто? — спросили из-за двери. — Я, — сказал Евсей. Тогда дверь немножко приотворилась, в щели мелькнул глаз и красноватый маленький нос Соловьева. — А-а-а? — удивлённо протянул он. — А был слушок, что тебя убили... — Нет, не убили! — сердито отозвался Климков, снимая пальто. — Запри дверь... Говорили, что, будто, шёл ты с Мельниковым... Он внимательно жевал ветчину, это мешало ему говорить, жирные губы медленно выпускали равнодушные слова и чмокали. — Значит, неверно, что ты с Мельниковым ходил? — Почему неверно? — спросил Евсей. — Да вот... живёхонек ты, а ему плохо... Видел я его вчера... — Где? Шпион назвал больницу, в которой Евсей только что был. — Зачем он там? — безучастно осведомился Климков. — А такая история, ударил его казак шашкой по голове, и лошади потоптали. Как это случилось и почему — неизвестно. Сам он лежит без памяти, доктор сказал — не встанет... Соловьев налил маленькую рюмку какой-то зелёной водки, посмотрел её на свет, прищурив глаз, выпил и спросил Евсея: — Где же это ты скрываешься, а? — Я не скрываюсь... Где-то в коридоре упала тарелка, Евсей вздрогнул и, вспомнив, что позабыл вынуть револьвер из кармана пальто, встал на ноги. — Саша очень на тебя зубы точит... В глазах Евсея проплыл злой и красный диск луны, окружённый облаком пахучего лилового тумана, ему вспомнился гнусавый, командующий голос, жёлтые пальцы костлявых рук. — Он не придёт сюда? — Не знаю... Лицо у Соловьева лоснилось, он, видимо, был чем-то очень доволен, улыбался чаще, чем всегда, в голосе его звучала небрежная ласка барина, это было противно Евсею. Метались, разбивая одна другую, несвязные думы: «Все вы сволочи. Мельникова жалко. Значит, этот жирный не хотел признать Якова. Почему?» — Вы Зарубина видели? — Это какого? — подняв брови, спросил Соловьев. — Знаете. - Да, да, да... Как же! Видел... — А почему вы не сказали там, что знаете его? — строго спросил Евсей. Старый шпион приподнял лысую голову и с удивлением, насмешливо спросил: — Ка-ак? Евсей повторил вопрос, но уже мягче. — Это дело не твоё, милый мой, ты так и знай! Жалеючи твою глупость, я тебе скажу, что нам дураки не нужны, мы их не знаем, не понимаем, не узнаём. Это тебе надо помнить ныне, и присно, и на всю жизнь. Пойми и привяжи язык верёвкой... Маленькие глазки Соловьева светились холодно, как две серебряные монетки, и голос обещал злое, жестокое. Шпион грозил коротким, толстым пальцем, жадные, синеватые губы сурово надулись, но это было не страшно. «Всё равно, — думал Евсей, — все они — одна шайка, — всех надо...» Он подскочил к своему пальто, выхватил из кармана револьвер, направил дуло на Соловьева и глухо крикнул: - Ну... Старик колыхнулся, сполз с кресла на пол, одной рукой он схватил ножку стола, другую протянул к Евсею и громким шёпотом забормотал: — Не... не надо!.. Милостивый государь... не троньте! Климков нажимал пальцем курок всё туже, туже, и от усилия у него холодела голова, шевелились волосы. — Я — женюсь завтра... Никогда не буду... — шуршали в воздухе тяжёлые, трусливые слова. На подбородке шпиона блестел жир, и салфетка на груди его дрожала. Револьвер не стрелял, Евсею было больно палец, и ужас, властно охватывая его с головы до ног, стеснял дыхание. — Могу дать вам денег! — быстрее зашептал Соловьев, — ничего не скажу... Климков размахнулся, бросил револьвер в лицо шпиона, схватил пальто, побежал. Его догнали два слабых крика: — Ай, ай... И, точно пиявки, впились ему в затылок, окрыляя бешеной силой ужаса. Они гнали его долго, и всё время ему казалось, что сзади него собралась толпа людей, бесшумно, не касаясь ногами земли, бежит за ним, протягивая к его шее десятки длинных, цепких рук, касаясь ими волос. Она играла им, издевалась, исчезая и снова являясь, он нанимал извозчиков, ехал, спрыгивал с пролётки, бежал и снова ехал, она же всё время была близко, невидимая и тем более страшная. Стало легче, когда он увидал перед собой тёмную узорную стену деревьев и голые сучья, протянутые встречу к нему. Он быстро нырнул в их толпу, крепко стоявшую на земле, и пошёл среди неё, двигая руками сзади себя, как бы желая плотнее сдвинуть деревья за своей спиной. Спустился в овраг, сел там на холодный песок, снова встал и пошёл вдоль оврага, тяжело дыша, потный и пьяный от страха. Но скоро увидал впереди просвет, осторожно прислушался, бесшумно сделал ещё несколько шагов, выглянул, — перед ним тянулось полотно железной дороги, за насыпью снова стояли деревья, но они были редкие, мелкие, и сквозь их сети просвечивала серая крыша какого-то здания. Он быстро пошёл назад, вверх по руслу оврага, назад, где лес был гуще и темнее. «Поймают... — толкала его холодная уверенность. — Они поймают...» По лесу блуждал тихий, медленный звон, он раздавался где-то близко, шевелил тонкие ветки, задевая их, и они качались в сумраке оврага, наполняя воздух шорохом, под ногами сухо потрескивал тонкий лёд ручья, вода его вымерзла, и лёд покрывал белой плёнкой серые, сухие ямки. Климков сел, нагнулся, положил в рот кусок льда и тотчас же вскочил на ноги, вскарабкался на крутой скат оврага, снял ремень, подтяжки и начал связывать их, озабоченно рассматривая сучья над головой и без жалости к себе соображая: «Пальто не надо снимать. Тяжелее — скорее...» Он торопился, пальцы дрожали, и плечи его невольно поднимались кверху, точно желая спрятать шею, а в голове пугливо билось: «Не успею...» Промчался поезд, деревья недовольно загудели, задрожала земля, между сучьев появился белый пар. Прилетели синицы. Бойко посвистывая, они мелькали в тёмных сетях сучьев, их торопливая суета ускоряла движения холодных непослушных пальцев Евсея. Закинув ремень петлёй за сучок, Климков потянул его вниз, было крепко. Тогда он, так же поспешно, стал делать другую петлю, скрутив подтяжки жгутом, и, когда всё было готово, вздохнул... «Теперь надо помолиться...» Но слова молитв не приходили на память. Он задумался на несколько секунд. «Раиса знала мою судьбу», — неожиданно вспомнил он и, сунув голову в петлю, тихо, просто и без трепета в груди сказал: - Во имя отца и сына и святаго духа... Толкнув ногами землю, он подпрыгнул вверх и согнул ноги в коленях. Его больно дёрнуло за ушами, ударило в голову каким-то странным, внутренним ударом; ошеломлённый, он всем телом упал на жёсткую землю, перевернулся и покатился вниз, цепляясь руками за корни деревьев, стукаясь головой о стволы, теряя сознание. А когда очнулся, то увидал, что сидит в овраге и на груди у него болтаются оборванные подтяжки, брюки лопнули, сквозь материю жалобно смотрят до крови исцарапанные колени. Всё тело полно боли, особенно болела шея, и холод точно кожу с него сдирал. Запрокинувшись назад, Евсей посмотрел на обрыв, — там, под белым сучком берёзы, в воздухе качался ремень тонкой змеёй и манил к себе. «Не могу!» — с отчаянием думал Евсей. И, заплакав слезами бессилия, обиды, лёг на землю спиной. Сквозь слёзы видел однотонное мутное небо, исчерченное сухими узорами чёрных сучьев. Лежал долго, страдая от холода и боли, кутался в пальто, перед ним, помимо его воли, проходила цепью дымно-тёмных колец его бессмысленная жизнь. Несколько раз поезда, проходя мимо рощи, наполняли её грохотом, облаками пара и лучами света; эти лучи скользили по стволам деревьев, точно ощупывая их, желая найти кого-то между ними, и торопливо исчезали, быстрые, дрожащие и холодные. Когда они нашли Евсея, коснулись его, он с трудом поднялся на ноги и пошёл в сумерках рощи вслед за ними. У опушки остановился и, прислонясь к дереву, стал ждать, слушая отдалённый, сердитый шум города. Уже был вечер, небо посинело, над городом тихо разгоралось матовое зарево. Вдали родился воющий шум и гул, запели, зазвенели рельсы; в сумраке, моргая красными очами, бежал поезд; сумрак быстро плыл за ним, становясь всё гуще и темнее. Евсей торопливо, как только мог, взошёл на путь, опустился на колени, потом улёгся поперёк пути на бок, спиною к поезду, положил шею на рельс и крепко закутал голову полою пальто. Несколько секунд ему было приятно ощущать жгучее прикосновение железа, оно укрощало боль в шее, но рельс дрожал и пел громче, тревожнее, он наполнял тело ноющим стоном, и земля, тоже вздрагивая мелкою дрожью, как будто стала двигаться, уплывая из-под тела, отталкивая его от себя. Поезд катился тяжело и медленно, но уже оглушал лязгом сцеплений, равномерными ударами колёс на стыках рельс, его тяжёлое дыхание ревело и толкало Климкова в спину, и всё вокруг Евсея и в нём тряслось, бурно волновалось, отрывая его от земли. Он не мог более ждать, вскочил на ноги, побежал вдоль рельс и закричал высоким, визгливым голосом: - Я всё буду... я буду... буду... По гладко отшлифованному металлу рельс скользили, обгоняя Климкова, красноватые лучи огня, они разгорались ярче, две красные полосы железа казались раскалёнными и стремительно текли вдоль по бокам Евсея, направляя его бег. - Я — буду!.. — визжал он, размахивая руками. Что-то жёсткое толкнуло его в зад, он ткнулся на шпалы между красными струнами рельс, и железный суровый грохот раздавил его слабый визг... _______________________________________________________________________________________