VIII Уже через несколько дней жизни с Капитоном Ивановичем Климков ощутил в себе нечто значительное. Раньше, обращаясь к полицейским солдатам, которые прислуживали в канцелярии, он говорил с ними тихо и почтительно, а теперь — строгим голосом подзывал к себе старика Бутенко и сердито говорил: — Опять в чернильнице у меня мухи! Седой, увешанный крестами и медалями солдат равнодушно и многословно объяснял: — Чернильниц всего тридцать четыре, а мух — тысячи, они хотят пить и лезут в чернила. Что ж им делать? В уборной перед зеркалом он внимательно рассматривал своё серое лицо, угловатое, с острым маленьким носом и тонкими губами, искал на верхней губе признака усов, смотрел в свои водянистые, неуверенные глаза. «Надо остричься! — решил он, когда ему не удалось пригладить светлые, жидкие вихры волос на голове. — И надо носить крахмальные воротники, а то у меня шея тонка». Вечером он остригся, купил два воротничка и почувствовал себя ещё более человеком. Дудка относился к нему внимательно и добродушно, но часто в его глазах блестела насмешливая улыбка, вызывая у Климкова смущение и робость. Когда приходил горбатый, лицо старика становилось озабоченным, голос звучал строго, и почти на все речи друга он отрывисто возражал: — Не то. Не так. У тебя ум — как плохое ружьё, — разносит мысли по сторонам, а надо стрелять так, чтобы весь заряд лёг в цель, кучно. Горбатый, покачивая тяжёлой головою, отвечал: — Хорошо — скоро не делается... — Время идёт — враг растёт... — Между прочим, я заметил человека, — сказал однажды горбатый, — недалеко от меня поселился. Высокий, с острой бородкой, глаза прищурены, ходит быстро. Спрашиваю дворника — где служит? Место искать приехал. Я сейчас же написал письмо в охранное — смотрите!.. Дудка прервал его речь, широким взмахом руки рассекая воздух. — Это неважно! В доме — сыро, вот почему мокрицы. Так их не переведёшь, надо высушить дом... — Я — солдат, — говорил он, тыкая пальцем в грудь себе, — я командовал ротой и понимаю строй жизни. Нужно, чтобы все твёрдо знали устав, законы, — это даёт единодушие. Что мешает знать законы? Бедность. Глупость — это уже от бедности. Почему он не борется против нищеты? В ней корни безумия человеческого и вражды против него, государя... Евсей жадно глотал слова старика и верил ему: корень всех несчастий жизни человеческой — нищета. Это ясно. От неё — зависть, злоба, жестокость, от неё жадность и общий всем людям страх жизни, боязнь друг друга. План Дудки был прост и мудр: царь — богат, народ — беден, пусть же царь отдаст народу свои богатства, и тогда — все будут сытыми и добрыми! Отношение Климкова к людям изменялось; оставаясь таким же угодливым, как и прежде, теперь он начинал смотреть на всех снисходительно, глазами человека, который понял тайну жизни, может указать, где лежит дорога к миру и покою... И, чувствуя необходимость похвастаться своим знанием, — однажды, обедая в трактире с Яковом Зарубиным, он с гордостью изложил ему всё, что слышал от старика и его горбатого друга. Узкие глазки Зарубина вспыхнули, он весь завертелся, растрепал себе волосы, запустил в них пальцы обеих рук м вполголоса воскликнул: - Это верно, ей-богу! Какого чёрта, в самом деле? У него — тысячи миллионов, а мы тут издыхаем. Кто это тебя научил? - Никто! — твёрдо сказал Евсей. — Это я сам придумал. - Нет, ты скажи по правде! Где слышал? - Говорю — сам я додумался... Яков с удовольствием оглянул его. - Если так — голова у тебя неплохая. Только — врёшь ты! Евсей обиделся. - Мне всё равно — не верь. Яков почему-то захохотал, крепко потирая руки. Через два дня к столу Евсея подошёл помощник пристава и какой-то сероглазый господин с круглой, гладко остриженной головой и скучным, жёлтым лицом. — Ты, Климков, отправляешься в охранное отделение! — проговорил полицейский негромко и зловеще. Евсей поднялся со стула, ноги у него задрожали, и он снова сел. Стриженый выдвинул ящик его стола и забрал все бумаги. Расслабленный, ничего не понимая, Климков очнулся в полутёмной комнате, у стола, покрытого зелёным сукном. В груди у него поднималась и опускалась волна страха, под ногами зыбко качался пол, стены комнаты, наполненной зелёным сумраком, плавно кружились. Над столом возвышалось чьё-то белое лицо в раме густой, чёрной бороды, блестели синие очки. Евсей неотрывно смотрел прямо в стёкла, в синюю, бездонную темноту, она влекла к себе и, казалось, высасывала кровь из его жил. Он рассказал о Дудке и его горбатом друге, подробно, связно, точно снимая со своего сердца плёнку кожи. Высокий, режущий ухо голос прервал его: — Итак — во всём виноват государь император, говорят эти ослы? Человек в синих очках не спеша протянул руку, взял трубку телефона и спросил насмешливо: — Белкин, — вы? Да... Распорядитесь, дорогой, сегодня же вечером обыскать и арестовать двух прохвостов: канцеляриста полицейского правления Капитона Реусова и чиновника казённой палаты Антона Дрягина... Ну да, конечно... Евсей схватился рукою за край стола. — Так! — сказал человек с чёрной бородой, откинулся на спинку кресла, расправил бороду обеими руками, поиграл карандашом, бросил его на стол и сунул руки в карманы брюк. Мучительно долго молчал, потом раздельно и строго спросил: — Что же мне делать с тобой? — Простите! — шёпотом попросил Евсей. — Климков? — не отвечая, молвил чёрный. — Фамилию я как будто слышал... — Простите... — повторил Евсей. — А ты чувствуешь себя сильно виноватым? — Сильно... — Это — хорошо. В чём же ты виноват? Климков молчал. Чёрный человек сидел так удобно и спокойно, что, казалось, он никогда уже не отпустит Евсея из этой комнаты. - Не знаешь? — спросил он и предложил: — Подумай... Тогда Климков набрал в грудь побольше воздуха и начал рассказывать о Раисе и о том, как она задушила старика. - Лукин? — равнодушно зевнув, сказал человек в синих очках. — Ага, вот почему мне знакома твоя фамилия! Он встал, подошёл к Евсею, поднял пальцем его подбородок, несколько секунд смотрел в лицо и затем позвонил. Тяжело топая, в двери явился большой рябой парень, с огромными кистями рук; растопырив красные пальцы, он страшно шевелил ими и смотрел на Евсея. - Возьми его! Климков хотел встать на колени, — он уже согнул ноги, — но парень подхватил его под мышку и потащил с собой куда-то вниз по каменной лестнице. - Что, блудня, испугался? — сказал он, вталкивая Евсея в маленькую дверь. — Ни кожи, ни рожи, а бунтуешь? Его слова окончательно раздавили Евсея. Услыхав за дверью тяжёлый грохот железа, он сел на пол, обнял руками колени и опустил голову. На него навалилась тишина, и ему показалось, что он сейчас умрёт. Он вскочил с пола и, точно мышь, тихо забегал по комнате, взмахивая руками. Ощупал койку, накрытую жёстким одеялом, подбежал к двери, потрогал её, заметил на стене против двери маленькое квадратное окно и бросился к нему. Оно было ниже земли, в яме, покрытой сверху толстой железной решёткой, сквозь неё падали хлопья снега и ползли по грязному стеклу. Климков бесшумно воротился к двери, упёрся в неё лбом и в тоске зашептал: - Простите... выпустите... Потом снова опустился на пол, сознание его погасло, залитое волною отчаяния. ...Убивая разъедающей слабостью, медленно потянулись чёрные и серые полосы дней, ночей; они ползли в немой тишине, были наполнены зловещими предчувствиями, и ничто не говорило о том, когда они кончат своё мучительное, медленное течение. В душе Евсея всё затихло, оцепенело, он не мог думать, а когда ходил, то старался, чтобы шаги его были не слышны. На десятый день его снова поставили перед человеком в синих очках и другим, который привёз его сюда. — Нехорошо там, Климков, а? — спрашивал его чёрный человек, чмокая толстой, красной нижней губой. Его высокий голос странно хлюпал, как будто этот человек внутренне смеялся. В синих стёклах очков отражался электрический свет, от них в пустую грудь Евсея падали властные лучи и наполняли его рабской готовностью сделать всё, что надо, чтобы скорее пройти сквозь эти вязкие дни, засасывающие во тьму, грозящую безумием. — Отпустите меня! — тихо попросил он. — Да, я это сделаю. И — больше! Я возьму тебя на службу, и теперь ты сам будешь сажать людей туда, откуда вышел, — и туда и в другие уютные комнатки. Он засмеялся, шлёпая губой. — За тебя просил покойник Лукин, и в память о его честной службе я тебе даю место. Ты получишь двадцать пять рублей в месяц, пока... Евсей молча кланялся. — Пётр Петрович будет твоим начальником и учителем, ты должен исполнять всё, что он тебе прикажет... Понял?! — Он будет жить с вами? — Да! — неожиданно громко сказал сероглазый человек. - Хорошо. И снова, обращаясь к Евсею, чёрный начал говорить ему смягчённым голосом что-то утешительное, обещающее, а Евсей старался проглотить его слова и, не мигая, следил за тяжёлыми движениями красной губы под усами... — Помни, ты теперь будешь охранять священную особу государя от покушений на жизнь его и на божественную власть. Понял?! — Покорно благодарю! — тихо сказал Евсей. Пётр Петрович дёрнул головой кверху. — Я всё объясню ему... мне пора идти... - Идите! Ну, ступай, Климков... Служи хорошо, и будешь доволен. Но — не забывай однако, что ты принимал участие в убийстве букиниста Распопова, ты сам сознался в этом, а я записал твоё показание — понимаешь? Филипп Филиппович кивнул головой, его неподвижная, точно вырезанная из дерева, борода покачнулась, и он протянул Евсею белую пухлую руку с золотыми кольцами на коротких пальцах. Евсей закрыл глаза и отшатнулся. - Какой ты, брат, трусишка! — тонко вскричал Филипп Филиппович, смеясь стеклянным смешком. — Теперь тебе нечего и некого бояться, ты теперь слуга царя и должен быть спокоен. Теперь ты на твёрдой почве — понимаешь? Когда Евсей вышел на улицу, у него захватило дыхание, он пошатнулся и едва не упал. Пётр поднял воротник пальто, оглянулся, движением руки позвал извозчика и негромко сказал: - Поезжай ко мне... Евсей сбоку взглянул на него и едва не крикнул — на гладком, бритом лице Петра вдруг выросли небольшие светлые усы. - Ну, чего разинул рот? — хмуро и недовольно спросил он, заметив удивление Климкова. Евсей опустил голову, стараясь против своего желания не смотреть в лицо нового хозяина своей судьбы. А тот всё время молча высчитывал что-то на пальцах, пригибая их один за другим, хмурил брови, покусывая губы, и изредка сердито говорил извозчику: - Ну, скорее... Шёл дождь и снег, было холодно, Евсею казалось, что экипаж всё время быстро катится с крутой горы в чёрный, грязный овраг. Остановились у большого дома в три этажа. Среди трёх рядов слепых и тёмных окон сверкало несколько стёкол, освещённых изнутри жёлтым огнём. С крыши, всхлипывая, лились ручьи воды. - Иди вверх! — командовал Пётр. Он уже снова был без усов. Поднялись по лестнице, долго шли длинным коридором мимо белых дверей. Евсей подумал, что это тюрьма, но его успокоил густой запах жареного лука и ваксы, не сливавшийся с представлением о тюрьме. Пётр торопливо открыл одну из белых дверей, осветил комнату огнём двух электрических ламп, пристально посмотрел во все углы и, раздеваясь, заговорил сухо и быстро: — Будут тебя спрашивать, кто ты, отвечай — мой двоюродный брат, приехал из Царского Села искать себе места, — смотри, не проврись! Лицо у него было озабоченное, глаза невесёлые, речь отрывистая, тонкие губы всё время кривились, вздрагивали. Он позвонил, открыл дверь, высунул в коридор голову и крикнул: — Самовар! Евсей уныло оглядывался, стоя в углу комнаты, и тупо ждал чего-то. — Раздевайся, садись. Жить будешь в соседней комнате, — говорил сыщик, поспешно раздвигая карточный стол. Вынул из кармана записную книжку, игру карт и, сдавая их на четыре руки, продолжал, не глядя на Климкова: — Ты, конечно, понимаешь, что наше дело тайное. Мы должны скрываться, а то убьют, как вот Лукина убили... — Его убили? — тихонько спросил Евсей. — Ну да, — безучастно сказал Пётр. Потирая лоб, он рассматривал сданные карты. — Сдача — тысяча двести четырнадцатая... У меня — туз, семёрка червей, дама треф... Он что-то записал в книжку и, не поднимая головы, продолжал, говоря двумя голосами — невнятно и озабоченно, когда считал карты, сухо, ясно и торопливо, когда поучал Евсея. — Революционеры — враги царя и бога. Десятка бубен, тройка, валет пик. Они подкуплены немцами для того, чтобы разорить Россию... Мы, русские, стали всё делать сами, а немцам... Король, пятёрка и девятка, — чёрт возьми! Шестнадцатое совпадение!.. Он вдруг повеселел, глаза у него блеснули и на лице отразилось что-то мягкое, довольное. — Что я говорил? — спросил он Евсея, взглянув на него. — О немцах... — Немцы — жадные. Они враги русского народа, хотят нас завоевать, хотят, чтобы мы всё — всякий товар — покупали у них и отдавали им наш хлеб — у немцев нет хлеба... дама бубен, — хорошо! Двойка червей, десятка треф... Десятка?.. Прищурив глаза, он посмотрел в потолок, вздохнул и смешал карты. - Вообще, все иностранцы, завидуя богатству и силе России... двести пятнадцатая сдача... хотят сделать у нас бунт, свергнуть царя и... три туза... гм?.. И посадить везде своё начальство, своих правителей над нами, чтобы грабить нас и разорять... Ты ведь этого не хочешь? - Не хочу! — сказал Евсей, ничего не понимая и тупо следя за быстрыми движениями его пальцев. - Этого никто не хочет! — задумчиво проговорил Пётр, снова раскинув карты и озабоченно поглаживая щёку. — Потому ты должен бороться с революционерами — агентами иностранцев, — защищая свободу России, власть и жизнь государя, — вот и всё. А как это надо делать — увидишь потом... Только не зевай, учись исполнять, что тебе велят... Наш брат должен смотреть и лбом и затылком... а то получишь по хорошему щелчку и спереди и сзади... Туз пик, семь бубен, десять пик... В дверь постучали. - Отопри! - — приказал Пётр. Вошёл рыжий кудрявый парень с подносом и самоваром. - Иван, это мой двоюродный брат, он будет жить здесь, приготовь соседний номер... - Господин Чижов приходили, — негромко сказал Иван. - Выпивши? - Немножко есть... Хотели зайти. - Завари чай, Евсей! — сказал сыщик, когда слуга ушёл. — Наливай, пей... Сколько жалованья ты получал в полицейском правлении? - Девять рублей... - Денег нет? - Нет... - Надо достать и сшить тебе костюм, нельзя долго ходить в одном... Ты должен всех замечать, тебя никто... Он снова забормотал, считая карты, а Евсей, бесшумно наливая чай, старался овладеть странными впечатлениями дня и не мог, чувствуя себя больным. Его знобило, руки дрожали, хотелось лечь в угол, закрыть глаза и лежать так долго, неподвижно. В голове бессвязно повторялись чужие слова. «В чём же ты виноват?» — тонко спрашивал Филипп Филиппович. Кто-то сильно ударил в дверь из коридора. Пётр поднял голову. — Это ты, Саша? За дверью сердито ответили: - Ну, отпирай! Когда Евсей открыл дверь, перед ним, покачиваясь на длинных ногах, вытянулся высокий человек с чёрными усами. Концы их опустились к подбородку и, должно быть, волосы были жёсткие, каждый торчал отдельно. Он снял шапку, обнажив лысый череп, бросил её на постель и крепко вытер ладонями лицо. — Шапка — мокрая, а ты её бросаешь на постель мне! — заметил Пётр. — А чёрт с ней, твоей постелью! — гнусаво сказал гость. — Евсей, повесь пальто... Гость сел на стул, вытянул длинные ноги и, закурив папиросу, спросил: — Это что такое, — Евсей? - Мой двоюродный брат. - Мы все братья, когда без платья. Водка есть? Пётр приказал Климкову спросить бутылку водки и закуску. Евсей сделал это и сел к столу так, чтобы гость не видел из-за самовара его лица. — Как дела, шулер? — спросил он, кивая головой на карты. Пётр вдруг привстал со стула и оживлённо заговорил: — Я нашёл секрет, нашёл! — Нашёл? — спросил гость и, покачав головой, медленно протянул: — Ду-урак! Пётр схватил записную книжку и горячим шёпотом продолжал, тыкая пальцем: - Подожди, Саша!.. У меня уже шестнадцатое совпадение, понимаешь? А я сделал всего тысячу двести четырнадцать сдач. Теперь карты повторяются всё чаще. Нужно сделать две тысячи семьсот четыре сдачи, — понимаешь: пятьдесят два, умноженное на пятьдесят два. Потом все сдачи переделать тринадцать раз — по числу карт в каждой масти — тридцать пять тысяч сто пятьдесят два раза. И повторить эти сдачи четыре раза — по числу мастей — сто сорок тысяч шестьсот восемь раз. — Э-э, дурак! — протянул гнусаво гость, качая головой, и его губы искривились. — Почему, Саша, почему, объясни? — негромко вскричал Пётр. — Ведь я тогда буду знать все сдачи, какие возможны в игре, — подумай! Взгляну на свои карты, — приблизил книжку к лицу и начал быстро читать, — туз пик, семёрка бубен, десятка треф — значит, у партнёров: у одного — король червей, пятёрка и девятка бубен, у другого — туз, семёрка червей, дама треф, третий имеет даму бубен, двойку червей и десятку треф! Руки у него тряслись, на висках блестел пот, лицо стало добрым и ласковым. Климков, наблюдая из-за самовара, видел большие, тусклые глаза Саши с красными жилками на белках, крупный, точно распухший нос и на жёлтой коже лба сеть прыщей, раскинутых венчиком от виска к виску. От него шёл резкий, неприятный запах. Пётр, прижав книжку к груди и махая рукой в воздухе, с восторгом шептал: — Ведь я тогда без промаха буду играть. Сотни тысяч, миллионы улыбнутся мне! И нет в этом шулерства! Я — знаю! Знаю, и — больше ничего! Всё законно!.. Он так крепко ударил себя в грудь кулаком, что закашлялся, а потом, опустившись на стул, стал тихо смеяться. — Почему не дают водки? — угрюмо спросил Саша, бросая на пол окурок папиросы. — Евсей, иди, скажи... — торопливо начал Петр, но уже в дверь постучали. - Ты опять пьёшь? — спросил Пётр, улыбаясь. Саша протянул руку к бутылке. — Нет, ещё не пью, а вот сейчас — начну пить. - Ведь это вредно при твоей болезни... — Водка и здоровым вредна, — водка и фантазии. Ты, например, скоро будешь идиотом... — Не буду, не беспокойся... — Я математику знаю, я вижу, что ты болван. — У каждого своя математика! — недовольно ответил Пётр. — Молчи! — сказал Саша, медленно высосал рюмку, понюхал кусок хлеба и налил другую. — Сегодня я, — начал он, опустив голову и упираясь согнутыми руками в колени, — ещё раз говорил с генералом. Предлагаю ему — дайте средства, я подыщу людей, открою литературный клуб и выловлю вам самых лучших мерзавцев, — всех. Надул щёки, выпучил свой животище и заявил, скотина, — мне, дескать, лучше известно, что и как надо делать. Ему всё известно! А что его любовница перед фон-Рутценом голая танцевала, этого он не знает, и что дочь устроила себе выкидыш — тоже не знает... Он снова высосал водку и ещё налил. — Всё сволочь, и жить — нельзя. Моисей велел зарезать двадцать три тысячи сифилитиков. Тогда народу было немного, заметь! Если бы у меня была власть — я бы уничтожил миллионы... — Себя первого? — спросил Петр, улыбаясь. Саша, не отвечая, гнусил, точно в бреду: — Всех этих либералов, генералов, революционеров, распутных баб. Большой костёр, и — жечь! Напоить землю кровью, удобрить её пеплом, и будут урожаи. Сытые мужики выберут себе сытое начальство... Человек — животное и нуждается в тучных пастбищах, плодородных полях. Города — уничтожить... И всё лишнее, — всё, что мешает мне жить просто, как живут козлы, петухи, — всё — к дьяволу! Его липкие, зловонно пахучие слова точно присасывались к сердцу Евсея и оклеивали его — слушать их было тяжело и опасно. «Вдруг позовут и спросят — что он говорил?.. Может быть, он нарочно говорит для меня, — а потом — меня схватят...» Он вздрогнул, задвигался на стуле и тихо спросил Петра: - Можно мне уйти? - Куда? - Спать... - Иди... - Ступай ко всем чертям! — проводил Евсея Саша. IX Не зажигая огня в своей комнате, Климков бесшумно разделся, нащупал в темноте постель, лёг и плотно закутался в сырую, холодную простыню. Ему хотелось не видеть ничего, не слышать, хотелось сжаться в маленький, незаметный комок. В памяти звучали гнусавые слова Саши. Евсею казалось, что он слышит его запах, видит красный венец на жёлтой коже лба. И в самом деле, откуда-то сбоку, сквозь стену, до него доходили раздражённые крики: — Я сам — мужик! Я знаю, что нужно... Не желая, Евсей напряжённо вслушивался, со страхом, искал в своей памяти — кого напоминает ему этот злой человек? Темно и холодно. За стёклами окна колеблются мутные отблески света; исчезают, снова являются. Слышен тихий шорох, ветер мечет дождь, тяжёлые капли стучат в окно. «Уйти бы в монастырь!» — тоскливо подумал Климков. И вдруг вспомнил о боге, имя которого он слышал редко за время жизни в городе и почти никогда не думал о нём. В его душе, постоянно полной опасениями и обидами, не находилось места надежде на милость неба, но теперь, явившись неожиданно, она вдруг насытила его грудь теплом и погасила в ней тяжёлое, тупое отчаяние. Он спрыгнул с постели, встал на колени и, крепко прижимая руки к груди, без слов обратился в тёмный угол комнаты, закрыл глаза и ждал, прислушиваясь к биению своего сердца. Но он слишком устал, было холодно, этот холод пронизывал кожу сотнями тонких игол, вызывая в теле дрожь. Климков снова лёг в постель. А когда проснулся, то увидал, что в углу, куда он направил свою немую молитву, иконы не было. Висели две картины, на одной охотник с зелёным пером на шляпе целовал толстую девицу, а другая изображала белокурую женщину с голою грудью и цветком в руке. Он вздохнул, оделся, умылся, безучастно оглядел своё жилище, сел у окна и стал смотреть на улицу. Тротуары, мостовая, дома — всё было грязно. Не торопясь шагали лошади, качая головами, на козлах сидели мокрые извозчики и тоже качались, точно развинченные. Как всегда, спешно шли куда-то люди; казалось, что сегодня они, обрызганные грязью и отсыревшие, менее опасны, чем всегда. Хотелось есть, но, не зная — имеет ли право спросить себе чаю и хлеба, он сидел, неподвижный, точно камень, до поры, пока не услыхал стук в стену. Вошёл в комнату Петра, остановился у двери. Сыщик, лёжа в постели, спросил его: — Ты чай пил? Спроси... Он спустил с кровати голые ноги и стал рассматривать пальцы, шевеля ими. — Напьёмся чаю и пойдём со мной... — заговорил он, позёвывая. — Я дам тебе одного человечка, ты за ним следи. Куда он — туда и ты, понимаешь? Записывай время, когда он войдёт в какой-либо дом, сколько там пробудет. Узнай, кого он посещал. Если он выйдет из дома — или встретится дорогой — с другим человеком, — заметь наружность другого... А потом... впрочем, всего сразу не поймёшь. Он осмотрел Климкова, посвистал тихонько и, отвернувшись в сторону, лениво продолжал: — Вот что, — тут вчера Саша болтал... Ты не вздумай об этом рассказывать, смотри! Он человек больной, пьющий, но он — сила. Ему ты не повредишь, а он тебя живо сгложет — запомни. Он, брат, сам был студентом и все дела их знает на зубок, — даже в тюрьме сидел! А теперь получает сто рублей в месяц! Измятое сном, дряблое лицо Петра нахмурилось. Он одевался и говорил скучным, ворчливым голосом: — Наша служба — не шутка. Если б можно было сразу людей за горло брать, то — конечно. А ты должен сначала выходить за каждым вёрст сотню и больше... Вчера, несмотря на все волнения дня, Пётр казался Климкову интересным и ловким человеком, а теперь он говорил с натугой, двигался неохотно и всё у него падало из рук. Это делало Климкова смелее, и он спросил: - Целый день по улицам ходить нужно? - Иногда и ночью погуляешь, — на морозе градусов в тридцать. Нашу службу — очень злой чёрт придумал... - А когда всех их переловят?.. — снова спросил Евсей. - Кого? - Этих — врагов... - Говори — революционеров или политических... Переловить их, мы с тобою, вряд ли успеем. Они, должно быть, двойнями родятся... За чаем Пётр развернул свою книжку, посмотрел в неё, вдруг оживился, вскочил со стула, торопливо сдал карты и начал считать: — Тысяча двести шестнадцатая сдача. Имею: три пики, семь червей, туза бубен... Выходя из дома, он оделся в чёрное пальто, барашковую шапку, взял в руки портфель, сделался похожим на чиновника и строго сказал: — Рядом со мною по улице не ходи, не разговаривай. Я зайду в один дом, а ты пройди в дворницкую, скажи там, что тебе нужно подождать Тимофеева. Я скоро... Боясь потерять Петра в толпе прохожих, Евсей шагал сзади, не спуская глаз с его фигуры, но вдруг Пётр исчез. Климков растерялся, бросился вперёд; остановился, прижавшись к столбу фонаря, — против него возвышался большой дом с решётками на окнах первого этажа и тьмою за стёклами окон. Сквозь узкий подъезд был виден пустынный, сумрачный двор, мощёный крупным камнем. Климков побоялся идти туда и, беспокойно переминаясь с ноги на ногу, смотрел по сторонам. Со двора вышел спешными шагами человек в поддёвке, в картузе, надвинутом на лоб, с рыжей бородкой, он мигнул Евсею серым глазом и негромко сказал: - Что же ты не вошёл к дворнику? — Я вас потерял! — сознался Евсей. - Потерял? Смотри, за это тебе могут дать в шею... Слушай: через три дома отсюда земская управа. Сейчас из неё выйдет человек, зовут его Дмитрий Ильич Курносов - помни! Идём, я тебе покажу его... И через несколько минут Климков, как маленькая собака, спешно шагал по тротуару сзади человека в поношенном пальто и измятой чёрной шляпе. Человек был большой, крепкий, он шёл быстро, широко размахивал палкой и крепко стучал ею по асфальту. Из-под шляпы спускались на затылок и уши чёрные с проседью вьющиеся волосы. Евсей редко ощущал чувство жалости к людям, но теперь оно почему-то вдруг явилось. Вспотевший от волнения, он быстро, мелкими шагами перебежал на другую сторону улицы, забежал вперёд, снова перешёл улицу и встретил человека грудь ко груди. Перед ним мелькнуло тёмное, бородатое лицо с густыми бровями, рассеянная улыбка синих глаз. Человек что-то напевал или говорил сам себе, — его губы шевелились. Климков остановился, вытер ладонями потное лицо, согнул спину и пошёл вслед за ним, глядя в землю, лишь изредка вскидывая глаза. «Немолодой, — думал он. — Бедный, видно... Всё — от бедности...» Ему вспомнился Дудка, он вздрогнул. «Изобьёт он меня...» Стало жалко Дудку. В уши назойливо лез уличный шум, хлюпала и брызгала жидкая, холодная грязь. Климкову было скучно, одиноко, вспоминалась Раиса. Тянуло куда-то в сторону с улицы. А человек, за которым он следил, остановился у крыльца, ткнул пальцем кнопку звонка, снял шляпу, помахал ею в лицо себе и снова взбросил на голову. Стоя в пяти шагах у тумбы, Евсей жалобно смотрел в лицо человека, чувствуя потребность что-то сказать ему. Тот заметил его, сморщил лицо и отвернулся. Сконфуженный, Евсей опустил голову. — Из охраны? — услыхал он негромкий, сиповатый голос. Спрашивал высокий рыжий мужик в грязном переднике, с метлой в руках. — Да! — тихо сказал Евсей и в ту же секунду сообразил: «Не надо было сознаваться...» — Опять — новый, — заметил дворник. — Всё за Курносовым ходите? - Да... - Так. Скажи там начальству — утром сегодня к нему гость приехал с вокзала, с чемоданами, — три чемодана. Не прописывали ещё в полиции — срок имеют сутки. Маленький такой, красивый, с усиками... Дворник замолчал, несколько раз погладил метлой тротуар, забрызгал грязью сапоги и брюки Евсею, остановился и заметил: - Тебя тут видно. Они тоже не дураки, вашего брата замечают. Ты встал бы в воротах, что ли... Евсей послушно отошёл к воротам... И вдруг, на другой стороне улицы, увидал Якова Зарубина. С тростью в руке, в новом пальто и в перчатках, Яков, сдвинув набок чёрный котелок, шёл по тротуару и улыбался, играя глазами, точно уличная девица, уверенная в своей красоте... — Здравствуй! — сказал он, оглядываясь. — Я тебя сменить пришёл... Иди в трактир Сомова на Лебяжью улицу, спроси там Николая Павлова... - Ты разве тоже в охране? — спросил Евсей. — На десять дней раньше тебя поступил... а что? Евсей посмотрел в его сияющее чёрное личико. — Это ты про меня рассказал? — А Дудку — ты выдал? Подумав, Евсей хмуро ответил: — Я — после тебя. Я только тебе сказал... - А Дудка — только тебе, — у! Яков засмеялся, толкнул Климкова в плечо. — Иди скорее, курица варёная! И, помахивая тросточкой, пошёл рядом с ним. - Это должность хорошая, это я — понимаю! Жить можно барином — гуляй, посматривай. Вот видишь костюмчик? Скоро он простился с Евсеем и быстро пошёл назад, Климков неприязненно посмотрел вслед ему и задумался. Он считал Якова человеком пустым, ставил его ниже себя, и было обидно видеть Зарубина щегольски одетым, довольным. «Донёс на меня. Если я рассказал про Дудку, так я — со страха. А он — зачем?» И, угрожая Якову, он мысленно воскликнул: «Погоди! Еще увидим, кто лучше!..» Когда он спросил в трактире Николая Ивановича, ему указали лестницу наверх; войдя по ней, он остановился перед дверью и услыхал голос Петра. — Карт в игре — пятьдесят две... В городе, в моём участке, тысячи людей, и я знаю из них несколько сотен. Знаю, кто с кем живёт, кто где служит. А ведь люди меняются — карты всегда одни и те же... Кроме Петра и Саши, в комнате был ещё третий человек. Высокий, стройный, он стоял у окна, читая газету, и не пошевелился, когда вошёл Евсей. — Какая дурацкая рожа! — встретил Евсея Саша, упираясь в лицо ему злым взглядом. — Её надо переделать — слышите, Маклаков? Читавший газету повернул голову, осмотрел Евсея большими светлыми глазами и сказал: — Надо... Возбуждённый, с растрёпанной причёской, Пётр спрашивал Евсея, что он видел, и чистил себе зубы гусиным пером. На столе стояли остатки обеда, запах жира и кислой капусты раздражал Евсею ноздри, вызывая острое чувство голода. Он стоял перед Петром и бесстрастным голосом рассказывал то, что сообщил ему дворник. С первых же слов рассказа Маклаков заложил руки с газетой за спину и, наклонив голову, стал внимательно слушать, пошевеливая светлыми усами. И на голове у него волосы были тоже странно белые, как серебряные, с лёгким оттенком желтизны. Чистое лицо, серьёзное, с нахмуренным лбом, спокойные глаза, уверенные движения сильного тела, ловко и плотно обтянутого в солидный костюм, сильный басовый голос — всё это выгодно отводило Маклакова в сторону от Саши и Петра. - Дворник сам вносил чемоданы? — спросил он Евсея. — Не сказал. - Значит, не он вносил. Он сказал бы, тяжелы или легки. Вносили — сами! — заметил Маклаков. И добавил: — Вероятно — это литература. Очередной номер. — Надо сказать, чтобы не медля делали обыск! — проговорил Саша и скверно выругался, грозя кому-то кулаком. — Мне нужно типографию. Достаньте шрифт, ребята, я сам устрою типографию, — найду ослов, дам им всё, что надо, потом мы их сцапаем, и — у нас будут деньги... - План не вредный! — воскликнул Пётр. Маклаков посмотрел на Евсея и спросил его: — Вы обедали? — Нет... Кивком головы указывая на стол, Пётр скомандовал: - Ешь скорее! - Зачем же угощать объедками? — спокойно спросил Маклаков, шагнул к двери, открыл её и крикнул: — Эй, обед... - Ты попробуй, — гнусил Саша Петру, — уговорить этого идиота Афанасова, чтобы он дал нам типографию, которая была арестована в прошлом году. А Маклаков смотрел на них и молча крутил усы. Внесли обед, и вместе с лакеем в комнате явился круглый рябоватый и скромный человек. Он благожелательно улыбнулся всем и сказал: — Сегодня вечером в зале Чистова — банкет революционеров. Трое наших отправляются туда официантами — между прочими — вы, Петруша. - Опять я! — вскричал Пётр, и его лицо покрылось пятнами, постарело, озлобилось. — За два месяца третий раз лакея играть! Позвольте же!.. Не хочу! - Об этом вы скажите не мне! — Соловьев! Почему именно меня всегда назначают лакеем? — Похож! — сказал Саша, усмехаясь. - Назначено трое! — повторил Соловьев, вздохнув. — Пива бы выпить? — Вот видите, Маклаков, — заговорил Саша, — у нас никто не хочет работать серьёзно, с увлечением, а у них дело развивается. Банкеты, съезды, дождь литературы, на фабриках — открытая пропаганда... Маклаков молчал, не глядя на него. Заговорил круглый Соловьев, тихо и ласково улыбаясь: - А я сегодня на вокзале девицу поймал с книжками. Ещё летом на даче заметил я её — ну, думаю, гуляй, милая!.. А сегодня хожу по вокзалу, готовых у меня никого нет, смотрю — она идёт с чемоданчиком... Подошёл, вежливо предлагаю — пожалуйте со мной на два слова. Вижу — вздрогнула, побелела и чемоданчик за спину прячет. А, думаю, милашка моя глупенькая, попалась! Ну, сейчас её в дежурную, вскрыли багажик, а там — «Освобождение», последний номерок, и всякое другое вредное дрянцо. Отвёз девочку в охранное — что делать? Карасики не ловятся — и щурёнка съешь. Едет, личико от меня в сторону отвернула, щёчки горят, а на глазках — слезинки. Но — молчит. Спрашиваю — удобно вам, барышня? Молчит... Соловьев тихонько и мягко засмеялся, его рябое лицо покрылось дрожащими лучами морщин. — Кто она? — спросил Маклаков. — Доктора Мелихова дочь. — А-а... — протянул Саша. — Я его знаю... — Солидный человек, имеет ордена — Владимира и Анны, — сообщил Соловьев. — Я его знаю! — повторил Саша. — Шарлатан, как все они. Пробовал меня лечить... — Вас теперь один господь мог бы вылечить! — ласково сказал Соловьев. — Быстро вы разрушаетесь здоровьем... — Подите к чёрту! — крикнул Саша. — Чего вы ждёте, Маклаков? — А вот он поест... — Эй, ты, глотай живее! — крикнул Саша Климкову. Обедая, Климков внимательно слушал разговоры и, незаметно рассматривая людей, с удовольствием видел, что все они — кроме Саши — не хуже, не страшнее других. Им овладело желание подслужиться к этим людям, ему захотелось сделаться нужным для них. Он положил нож и вилку, быстро вытер губы грязной салфеткой и сказал: — Я — готов. Распахнулась дверь, в комнату, согнувшись, вскочил вертлявый растрёпанный человек, прошипел: — Тиш-ше! Высунул голову в коридор, послушал, потом, тщательно притворив дверь, спросил: — Не запирается? Где ключ? Оглянулся и, вздохнув, сказал: - Слава богу! - Э, дубина! — презрительно прогнусил Саша. — Ну, что такое? Опять хотели бить тебя? Человек подскочил к нему и, задыхаясь, размахивая руками, отирая пот с лица, начал вполголоса бормотать: - И — хотели! Конечно. Хотели убить молотком. Двое. Шли за мной от тюрьмы, ну да! Я был на свиданиях, выхожу — а они у ворот стоят, двое. И один держит в кармане молоток... - Может быть, это револьвер? — спросил Соловьев, вытягивая шею. - Молоток! - Ты видел? — с усмешкой осведомился Саша. - Ах, я же знаю! Они решили молотком. Без шума — р-раз... Он оправлял галстук, застёгивал пуговицы, искал чего-то в карманах, приглаживал курчавые потные волосы, его руки быстро мелькали, и казалось, что вот они сейчас оторвутся. Костлявое серое лицо обливалось потом, тёмные глаза разбегались по сторонам, то прищуренные, то широко открытые, и вдруг они неподвижно, с неподдельным ужасом остановились на лице Евсея. Человек попятился к двери, хрипло спрашивая: — Это — кто? Маклаков подошёл к нему, взял за руку. - Успокойтесь, Елизар, это свой. — Вы его знаете? — Скотина! — раздался раздражённый возглас Саши. — Тебе лечиться надо... - Вас под вагон конки толкали? Нет? Так вы погодите ругаться... - Вот, смотрите, Маклаков... — заговорил Саша, но человек продолжал с яростным возбуждением: - Вас ночью били неизвестные люди? Ага! Вы поймите — неизвестные люди! Таких людей, неизвестных мне, — сотни тысяч в городе... Они везде, а я один. Успокоительно прозвучал мягкий голос Соловьева и утонул в новом взрыве слов разбитого человека. Он внёс с собою вихрь страха, Климков сразу закружился, утонул в шёпоте его тревожной речи, был ослеплён движениями изломанного тела, мельканием трусливых рук и ждал, что вот что-то огромное, чёрное ворвётся в дверь, наполнит комнату и раздавит всех. — Пора идти! — сказал Маклаков, дотронувшись до его плеча. На улице, сидя в пролётке, Евсей угрюмо и тихо заметил: — Не гожусь я для этого дела... — Почему? — спросил Маклаков. — Я — боязливый... — Это — пройдёт! - Ничего не проходит! — быстро сказал Евсей. — Всё! — возразил ему Маклаков спокойно. На улице было слякотно, холодно, темно. Отсветы огней лежали в грязи, люди и лошади гасили их, ступая ногами в золотые пятна. Евсей, без мысли глядя вперёд, чувствовал, что Маклаков рассматривает его лицо. — Привыкнете! — заговорил Маклаков. — Но если есть другая служба — уходите сейчас же. Есть? - Нет... Шпион пошевелился, но не сказал ни слова. Глаза у него были полузакрыты, он дышал через нос, и тонкие волосы его усов вздрагивали. В воздухе плавали густые звуки колокола, мягкие и тёплые. Тяжёлая туча накрыла город плотным тёмным пологом. Задумчивое пение меди, не поднимаясь вверх, печально влачилось над крышами домов. — Завтра воскресенье! — негромко произнёс Маклаков. — Вы в церковь ходите? — Нет! — ответил Евсей. — Почему? — Не знаю. Так... — А я — хожу. Люблю утренние службы. Поют певчие, и солнце в окна смотрит. Это хорошо. Простые слова Маклакова ободрили Евсея, ему захотелось говорить о себе. — Петь — хорошо! — начал он. — Мальчишкой я пел в церкви, в селе у нас. Поёшь, и даже непонятно — где ты? Всё равно как нет тебя... — Приехали! — сказал Маклаков. Евсей вздохнул, печально глядя на длинное здание вокзала, — оно явилось перед глазами как-то сразу и вдруг загородило дорогу. Прошли на перрон, где уже собралось много публики, остановились, прислонясь к стене. Маклаков прикрыл глаза ресницами и точно задремал. Позванивали шпоры жандармов, звучно и молодо смеялась стройная женщина, черноглазая, со смуглым лицом. - Запомните эту, которая смеётся, и старика рядом с ней! — внятным шёпотом говорил Маклаков. — Её зовут Сарра Лурье, акушерка, квартирует на Садовой, дом — семь. Сидела в тюрьме, была в ссылке. Очень ловкая женщина! Старик тоже бывший ссыльный, журналист... Вдруг он точно испугался кого-то, быстрым движением руки надвинул шапку на лоб и ещё тише продолжал: — Высокий, в чёрном пальто, мохнатая шапка, рыжий — видите? Евсей кивнул головой. - Это — писатель Миронов... Четыре раза сидел по тюрьмам в разных городах... Чёрный, железный червь, с рогом на голове и тремя огненными глазами, гремя металлом огромного тела, взвизгнул, быстро подполз к вокзалу, остановился и злобно зашипел, наполняя воздух густым белым дыханием. Потный, горячий запах ударил в лицо Климкова, перед глазами быстро замелькали чёрные суетливые фигурки людей. Евсей впервые видел так близко эту массу железа, она казалась ему живой, чувствующей и, властно привлекая к себе его внимание, возбуждала в нём враждебное и жуткое предчувствие. В памяти его ослепительно и угрожающе блестели огненные глаза, круглые, лучистые, вертелись большие красные колёса, блистал стальной рычаг, падая и поднимаясь, точно огромный нож... Раздался негромкий возглас Маклакова. - Что? — спросил Евсей. - Ничего! — с досадой ответил сыщик. Щёки у него покраснели, он закусил губы. По его взгляду Евсей догадался, что он следит за писателем. Не спеша, покручивая ус, писатель шёл рядом с пожилым, коренастым человеком в расстёгнутом пальто и в летней шляпе на большой голове. Человек этот громко хохотал и, поднимая кверху бородатое красное лицо, вскрикивал: — Ехал, ехал... Писатель снял шапку, кому-то кланяясь, — голова у него была гладко острижена, лоб высокий, лицо скуластое, с широким носом и узкими глазами. Это лицо показалось Климкову грубым, неприятным, большие рыжие усы придавали ему что-то солдатское, жёсткое. — Идёмте! — сказал Маклаков. — Они, должно быть, поедут вместе. Нам надо быть поосторожнее, приезжий-то бывалый человек... На улице он нанял извозчика, сказав ему: — Поезжай за тем экипажем! И долго молчал, согнув спину и раскачиваясь всем телом. Потом тихо пробормотал: — В прошлом году летом был я у него при обыске... — У писателя? — спросил Евсей. — Да. Поезжай дальше, извозчик! — быстро приказал Маклаков, заметив, что передний экипаж остановился. Через минуту он соскочил с пролётки, сунул извозчику деньги, сказал Евсею: «Подождите!» — и скрылся в сырой тьме. Был слышен его голос: — Извините — это дом Яковлева? Кто-то глухо ответил: — Перцева. Прислонясь к забору, Евсей считал замедленные шаги Маклакова и думал: «Просто это — следить за людями...» Шпион подошёл и недовольным голосом заговорил: — Нам здесь делать нечего. Завтра с утра вы оденетесь в другое платье и будете наблюдать за этим домом. Он зашагал по улице, и в уши Климкова застучала его речь, быстрая, точно дробь барабана. — Запоминайте лица, костюмы, походку людей, которые будут приходить в эту квартиру. Людей, похожих друг на друга, — нет, каждый имеет что-нибудь своё, вы должны научиться сразу поймать это своё в человеке — в его глазах, в голосе, в том, как он держит руки на ходу, как, здороваясь, снимает шапку. Эта служба прежде всего требует хорошей памяти... Евсей чувствовал, что сыщик говорит со скрытою неприязнью к нему. - У вас слишком заметное лицо, особенно глаза, это не годится, вам нельзя ходить без маски, без дела. По фигуре, да и вообще, вы похожи на мелочного торгаша, вам надо завести ящик с товаром — шпильки, иголки, тесёмки, ленты и всякая мелочь. Я скажу, чтобы вам дали ящик и товару, — тогда вы можете заходить на кухни, знакомиться с прислугой... Он замолчал, снял свою бороду, спрятал её в карман, поправил шапку и пошёл тише. - Прислуга всегда готова сделать что-нибудь неприятное для господ, её легко выспросить. Особенно женщин — кухарок, нянек, горничных. Они любят сплетничать. Однако — я продрог! — другим голосом закончил он поучение. — Зайдём в трактир. - У меня денег нет... — Пустяки! В трактире он строгим тоном барина спросил: — Рюмку коньяку побольше и пару пива. Вы хотите коньяку? - Нет. Я не пью, — ответил Евсей сконфуженно. - Это хорошо! Шпион внимательно взглянул в лицо Климкова, поправил усы, на минуту закрыл глаза, потянулся всем телом так, что у него хрустнули кости. А когда выпил коньяк, то снова вполголоса заговорил: — И хорошо, что вы такой молчаливый... О чём вы думаете, а? Евсей опустил голову и ответил: — О себе... — Что же именно? Глаза Маклакова светились мягко, и Евсей искренно ответил: - Думаю, что, может, лучше бы мне в монастырь поступить... - Вы в бога веруете? Подумав, Евсей сказал, как бы извиняясь: - Верую! Только я — не для бога, а для себя. Что я богу? - Ну, давайте выпьем... Климков храбро выпил стакан холодного, горького пива, — оно вызвало у него дрожь. Облизав губы, он спросил: — Часто бьют вас? — Меня? Кто? — удивлённо и обиженно воскликнул сыщик. — Не вас, а вообще — шпионов? — Надо говорить — агенты, а не шпионы, — поправил его Маклаков, усмехаясь. — Меня — не били... Он задумался, плечи у него опустились, спина согнулась, по белому лицу скользнула тень. — Должность наша — собачья, люди смотрят на нас — довольно скверно! — тихонько проговорил он и вдруг, улыбнувшись всем лицом, наклонился к Евсею. — Только один раз за пять лет я видел человеческое отношение к себе. Было это у Миронова. Я пришёл к нему с жандармами, в форме околоточного надзирателя; нездоровилось мне, лихорадило, едва на ногах стою. Принял он нас вежливо, немножко будто сконфузился, посмеивается. Большой такой, руки длинные, усы — точно у кота. Ходит с нами из комнаты в комнату, всем говорит — вы, заденет кого-нибудь — извиняется. Неловко всем около него — и полковнику, и прокурору, и нам, мелким птицам. Все этого человека знают, в газетах портреты его печатаются, даже за границей известен, — а мы пришли к нему ночью... совестно как-то! Вижу я — смотрит он на меня, — потом подошёл близко и говорит: «Вы бы сели, а? Вам нездоровится, как видно, сядьте!» Так он меня этими словами и опрокинул. Сел я. Думаю — уйди от меня! А он: «Хотите принять порошок?» Все молчат, — никто на меня и на него не смотрит... Маклаков тихо засмеялся. — Дал он мне хину в облатке, а я её разжевал. Во рту — горечь нестерпимая, в душе — бунт. Чувствую, что упаду, если встану на ноги. Тут полковник вмешался, велел меня отправить в часть, да, кстати, и обыск кончился. Прокурор ему говорит: «Должен вас арестовать...» — «Ну, что же, говорит, арестуйте! Всякий делает то, что может...» Так это он просто сказал — с улыбкой!.. Рассказ понравился Евсею, точно обласкал его и разогрел желание быть приятным Маклакову. «Хороший человек!» — утвердительно подумал он о сыщике. А тот вздохнул, спросил себе ещё рюмку коньяку, медленно выпил её, вдруг осунулся, похудел и опустил голову на стол. Евсею хотелось говорить, в голове суматошно мелькали разные слова, но не укладывались в понятную и ясную речь. Наконец, после многих усилий, Евсей нашёл о чём спросить. - Он тоже на службе у врагов наших? - Кто? — едва подняв голову, спросил сыщик. - Писатель-то... - У каких — врагов наших? Евсей смутился, — сыщик смотрел, брезгливо скривив губы, в голосе его была слышна насмешка. Не дождавшись ответа, он встал, кинул на стол серебряную монету, сказал кому-то: «Запишите!», надел шапку и, ни слова не говоря Климкову, пошёл к двери. Евсей, ступая на носки, двинулся за ним, а шапку надеть не посмел. — Завтра к девяти будьте на месте, в двенадцать вас сменят! — сказал ему Маклаков уже на улице, сунул руки и карманы пальто и исчез. «Не простился!» — огорчённо думал Евсей, идя по пустынной улице. Он чувствовал себя худо — со всех сторон его окружала тьма, было холодно, изо рта в грудь проникал клейкий и горький вкус пива, сердце билось неровно, а в голове кружились, точно тяжёлые хлопья осеннего снега, милые мысли. «Вот — день отслужил я... Кабы я понравился кому-нибудь...» X Ночью Евсею приснилось, что его двоюродный брат Мишка сел ему на грудь, схватил за горло и душит... Он проснулся и услыхал в комнате Петра его сердитый, сухой голос: - Мне наплевать на государство и на всю эту чепуху.. Засмеялась женщина, и прозвучал чей-то тонкий голос: — Ш-ш! Не ори!.. — У меня нет времени разбирать, кто прав, кто виноват, — я не дурак. Я молод, мне надо жить. Он мне, подлец, лекции читает о самодержавии, — а я четыре часа лакеем метался около всякой сволочи, у меня ноги ноют, спина от поклонов болит. Коли тебе самодержавие дорого, так ты денег не жалей, а за грош гордость мою я самодержавию не уступлю, — подите вы к чёрту! А через несколько часов Евсей сидел на тумбе против дома Перцева. Он долго ходил взад и вперёд по улице мимо этого дома, сосчитал в нём окна, измерил шагами его длину, изучил расплывшееся от старости серое лицо дома во всех подробностях и, наконец, устав, присел на тумбу. Но отдыхать ему пришлось недолго, — из двери вышел писатель в накинутом на плечи пальто, без галош, в шапке, сдвинутой набок, и пошёл через улицу прямо на него. «В морду даст!» — подумал Евсей, глядя на суровое лицо и нахмуренные рыжие брови. Он попробовал встать, уйти — и не мог, окованный страхом. — Вы чего тут сидите? — раздался сердитый голос. — Так... — Ступайте прочь!.. — Я не могу... — Вот письмо — идите, отдайте его тому, кто вас послал сюда. Большие синие глаза приказывали, ослушаться их взгляда не было сил. Отвернув лицо в сторону, Евсей пробормотал: — Н-не имею разрешения принимать от вас что-нибудь. И разговаривать тоже... Писатель улыбнулся хмурой улыбкой и сунул конверт в руку Евсея. Климков пошёл, держа конверт в правой руке на высоте груди, как что-то убийственное, грозящее неведомым несчастием. Пальцы у него ныли, точно от холода, и в голове настойчиво стучала пугливая мысль: «Что же будет со мной?..» Но вдруг он увидел, что конверт не заклеен, это поразило его, он остановился, оглянулся, быстро вынул письмо и прочитал: «Уберите прочь от меня этого болвана. Миронов». Евсей облегчённо вздохнул. — Надо отдать Маклакову. Обругает он меня... Страх исчез, но было тяжело при мысли о том, что снова не удалось угодить сыщику, который так нравился. Он застал Маклакова за обедом в компании с маленьким, косоглазым человеком, одетым в чёрное. — Знакомьтесь! Климков, Красавин. Евсей сунул руку в карман за письмом и смущённо сказал: — Вышло так, что... Маклаков протянул к нему руку. — Расскажете после!.. Лицо у него было усталое, глаза потускнели, белые прямые волосы растрепались. «Видно, напился вчера!» — подумал Евсей. — Нет, Тимофей Васильевич, — холодно и внушительно заговорил косоглазый человек. — Это вы напрасно. Во всяком деле имеется своя приятность, когда дело любишь... Маклаков взглянул на него и залпом выпил большую рюмку водки. — Они — люди, мы — люди, но — это ничего не значит. Косой заметил, что Евсей смотрит на его разбегающиеся глаза, и надел очки в оправе из черепахи. Он двигался мягко и ловко, точно чёрная кошка, зубы у него были мелкие, острые, нос прямой и тонкий; когда он говорил, розовые уши шевелились. Кривые пальцы всё время быстро скатывали в шарики мякиш хлеба и раскладывали их по краю тарелки. — Подручный? — спросил он, кивнув головой на Евсея. - Да... Красавин кивнул головой и, пощипывая тонкий тёмный ус, плавно заговорил: - Конечно, Тимофей Васильевич, судьбе жизни на хвост не наступишь, по закону господа бога, дети растут, старики умирают, только всё это нас не касается — мы получили своё назначение, — нам указали: ловите нарушающих порядок и закон, больше ничего! Дело трудное, умное, но если взять его на сравнение — вроде охоты... Маклаков встал из-за стола, отошёл в угол и оттуда поманил Евсея к себе. — Ну, что? Евсей отдал ему конверт. Сыщик прочитал письмо, удивлённо взглянул в лицо Климкова, прочитал ещё раз и тихо спросил: — Это откуда? Евсей смущённо шёпотом ответил: — Он сам дал. Вышел на улицу... Ожидая ругательства или удара, он согнул шею, но услыхал тихий смех и осторожно поднял голову. Сыщик смотрел на конверт, широко улыбаясь, глаза у него весело блестели. — Эх вы, чудак! — сказал он. — Уж вы молчите об этом! — Можно поздравить с удачным дельцем? — спросил Красавин. — Можно! — сказал Маклаков. — А японцы нас всё-таки вздули, Гаврила! — весело воскликнул он, потирая руки. — Радости твоей в таком случае никак не могу принять! — сказал Красавин, двигая ушами. — Хотя это и поучительно, как многие выражаются, но всё же пролита русская кровь и обнаружена недостача силы. — А — кто виноват? — Японец. Чего ему надо? Всякое государство должно жить внутри себя... Они заспорили, но Евсей, обрадованный отношением Маклакова, не слушал их. Он смотрел в лицо сыщика и думал, что хорошо бы жить с ним, а не с Петром, который ругает начальство и за это может быть арестован, как арестовали Дудку. Красавин ушёл. Маклаков вынул письмо, прочитал его ещё раз и засмеялся, глядя на Евсея. — Так вы об этом ни слова, — никому! Он сам вышел? — Да. Вышел и говорит: «Ступай прочь!» Евсей виновато улыбнулся. Сыщик, прищурив глаза, посмотрел в окно и медленно проговорил: - Вам нужно заняться торговлей, я вам говорил. Сегодня вы свободны, у меня нет поручений для вас. До свиданья! Он протянул руку, Евсей благодарно коснулся её и ушёл счастливый. XI Через несколько недель он почувствовал себя более ловко. Утром каждого дня, тепло и удобно одетый, с ящиком мелкого товара на груди, он являлся в один из трактиров, где собирались шпионы, в полицейский участок или на квартиру товарища по службе, там ему давали простые, понятные задачи: ступай в такой-то дом, познакомься с прислугой, расспроси, как живут хозяева. Он шёл и на первый раз старался подкупить прислугу дешёвой ценой товара, маленькими подарками, а потом осторожно выспрашивал то, о чём ему было приказано узнать. Когда он чувствовал, что собранных сведений недостаточно, то дополнял их из своей головы, выдумывая недостающее по плану, который нарисовал ему старый, жирный и чувствительный Соловьев. — Человеки эти, которые нам интересны, — говорил он слащаво и самодовольно, — все имеют одинаковые привычки — в бога не веруют, в храмы не ходят, одеваются плохо, но в обращении вежливы. Читают много книг, по ночам сидят долго, часто собирают гостей, однако вина пьют мало и в карты не играют. Говорят об иностранных государствах и порядках, о рабочем социализме и свободе для людей. Также о бедном народе и что нужно бунтовать его против государя нашего, перебить всё правительство, занять высшие должности и посредством социализма снова устроить крепостное право — при нём для них будет полная свобода. Тёплый голос шпиона оборвался, он покашлял и чувствительно вздохнул. - Свобода! Это, конечно, всякому приятно и хочется. Но дайте мне её, так я, может быть, первым злодеем земли стану, вот что! Даже ребёнку невозможно дать полной свободы; святые отцы — угодники божий, но однако подвергались искушению плоти и грешили самым лучшим образом. Не свободой, а страхом связана жизнь людей — повиновение закону необходимо для человека. Революционеры же закона отрицаются. Составляют они две партии — одна сейчас же хочет перебить бомбами и другими способами министров и царёвых верных людей, другая — после, дескать, сначала общий бунт, а потом уж всех сразу казним. Соловьев задумчиво возвёл глаза вверх и, помолчав, продолжал: — Разобрать их политику нам трудно, может, они там... действительно, что-нибудь понимают, но для нас всё это вредные мечты — мы исполняем волю царя, помазанника божия, он за нас и отвечает перед богом, а мы должны делать, что велят. А чтобы войти в доверие революционерам, надо жаловаться: жизнь, мол, очень трудна для бедных, полиция обижает и законов никаких нет. Хотя они люди злодейского направления, но легковерны, и на эту удочку их всегда поймаешь. С прислугою ихней веди себя умеючи, прислуга у них тоже бывает не глупа. В нужном месте уступай товар подешевле, чтобы к тебе привыкли, чтобы тебя ценили, но подозрений опасайся. Что такое? Продаёт дёшево и на вопросы любопытен. Лучше всего заводи себе подружек — какую-нибудь этакую шишечку грудастенькую, горяченькую, и будет тебе с нею всячески хорошо. Она тебе и рубашку сошьёт, и ночевать позовёт, и всё, что велишь, узнает, разнюхает, этакая мышка мягонькая. Через женщину далеко можно руку протянуть! Этот круглый человек с волосатыми руками, толстогубый и рябой, чаще всех говорил о женщинах. Он понижал свой мягкий голос до шёпота, шея у него потела, ноги беспокойно двигались, и тёмные глаза без бровей и ресниц наливались тёплым маслом. Тонко воспринимавший запахи, Евсей находил, что от Соловьева всегда пахнет горячим, жирным, испорченным мясом. Когда Евсей служил в полиции, там рассказывали о шпионах как о людях, которые всё знают, всё держат в своих руках, всюду имеют друзей и помощников; они могли бы сразу поймать всех опасных людей, но не делают этого, потому что не хотят лишить себя службы на будущее время. Вступая в охрану, каждый из них даёт клятву никого не жалеть, ни мать, ни отца, ни брата, и ни слова не говорить друг другу о тайном деле, которому они поклялись служить всю жизнь. Евсей ожидал увидеть фигуры суровые, ему казалось, что они должны говорить мало, речи их непонятны для простых людей и каждый из них обладает чудесной прозорливостью колдуна, умеющего читать мысли человека. Теперь, наблюдая за ними, он ясно видел, что эти люди не носят в себе ничего необычного, а для него они не хуже, не опаснее других. Казалось, что они живут дружнее, чем вообще принято у людей, откровенно рассказывают о своих ошибках и неудачах, часто смеются сами над собой и все вместе одинаково усердно, с разной силой злости, ругают своё начальство. Между ними чувствовалась тесная связь, была заметна заботливость друг о друге, — иногда случалось, что кто-нибудь опаздывал или не являлся на свидание, и все искренно беспокоились о нём, посылали Евсея, Зарубина или ещё кого-нибудь из многочисленной группы «подручных» искать пропавшего в других местах свиданий. Бросалось в глаза отсутствие жадности к деньгам у большинства, готовность поделиться ими с товарищем, который проигрался в карты или прокутил свои рубли. Все они любили азартные игры, их, как детей, занимали фокусы с картами, и они завидовали ловкости шулеров. С завистью сообщали друг другу о кутежах начальства, подробно описывали телосложение знакомых распутниц и жарко спорили о разных приёмах половых сношений. Большинство были холостые, почти все молоды, и для каждого женщина являлась чем-то вроде водки, — она успокаивала, усыпляла, с нею отдыхали от тревог собачьей службы. Почти каждый имел в кармане неприличные фотографии, их рассматривали и при этом говорили пакости, возбуждавшие у Евсея острое, опьяняющее любопытство, а иногда — неверие и тошноту. Он знал, что некоторые из них занимаются мужеложством, очень многие заражены секретными болезнями и все обильно пили, мешая водку с пивом, пиво с коньяком, всегда стремясь опьянеть возможно скорее. Только немногие вкладывали в свою службу охотницкий задор, хвастались ловкостью и рисовали себя героями; большинство делало своё дело скучно, казённо. В разговорах о людях, которых они выслеживали, как зверей, почти никогда не звучала яростная ненависть, пенным ключом кипевшая в речах Саши. Выделялся Мельников, тяжёлый, волосатый человек с густым ревущим голосом, он ходил странно, нагибая шею, его тёмные глаза всегда чего-то напряжённо ждали, он мало говорил, но Евсею казалось, что этот человек неустанно думает о страшном. Был заметен Красавин холодной злобностью и Соловьев сладким удовольствием, с которым он говорил о побоях, о крови и женщинах. Среди молодёжи суетился Яков Зарубин. Всегда озабоченный, он ко всем подбегал с вопросами, слушая разговоры о революционерах, сердито хмурил брови и что-то записывал в маленькую книжку. Старался услужить всем крупным сыщикам и явно не нравился никому, а на его книжку смотрели подозрительно. О революционере большинство говорило равнодушно, как о человеке надоевшем, иногда насмешливо, как о забавном чудаке, порою с досадой, точно о ребёнке, который озорничает и заслуживает наказания. Евсею стало казаться, что все революционеры — пустые люди, несерьёзные, они сами не знают, чего хотят, и только вносят в жизнь смуту, беспорядок. Однажды Евсей спросил Петра: — Вот вы говорите, что революционеры немцами подкуплены, а теперь говорят не то... — Что — не то? — спросил с досадою Пётр. — Что бедные они и глупые... а про немцев — никто не говорит... — Поди ты к чёрту! Не всё ли тебе равно? Делай, что велят, — твоя масть бубны, и ходи с бубен... От Саши Климков старался держаться возможно дальше, — запах йодоформа и гнусавый, злой голос отталкивали, зловещее лицо больного пугало. — Мерзавцы! — кричал Саша, ругая начальство. — Им дают миллионы, они бросают нам гроши, а сотни тысяч тратят на бабёнок да разных бар, которые будто бы работают в обществе. Революции делает не общество, не барство — это надо знать, идиоты, революция растёт внизу, в земле, в народе. Дайте мне пять миллионов — через один месяц я вам подниму революцию на улицы, я вытащу её из тёмных углов на свет... Он всегда создавал страшные планы поголовного истребления вредных людей. Его лицо становилось свинцовым, красные глаза странно тускнели, изо рта брызгала слюна. Было видно, что все относятся к нему брезгливо, но боятся его. Один Маклаков спокойно уклонялся от общения с ним и даже не подавал ему руки, здороваясь или прощаясь. Ругая всех товарищей дураками, насмехаясь над каждым, Саша заметно выделял Маклакова на особое место, говорил с ним всегда серьёзно, видимо, охотнее, чем с другими, и даже за глаза не бранил его. Однажды, когда Маклаков вышел не простясь с ним по обыкновению, Саша сказал: - Брезгует мною, дворянин. Имеет право, чёрт его возьми! Его предки жили в комнатах высоких, дышали чистым воздухом, ели здоровую пищу, носили чистое бельё. И он тоже. А я — мужик; родился и воспитывался, как животное, в грязи, во вшах, на чёрном хлебе с мякиной. У него кровь лучше моей, ну да. И кровь и мозг. Помолчав, он прибавил угрюмо, без насмешки в голосе: — О равенстве людей говорят, идиоты. И обманщики — барство, — мерзавцы. Проповедует равенство барин, потому что он бессильная сволочь и сам ничего не может сделать. Ты такой же человек, как и я, сделай же так, чтобы я мог лучше жить, — вот теория равенства... Мельников, занимавшийся сыском среди рабочих, угрюмо поддакивал ему: - Да, все обманщики... И, утвердительно опуская лохматую тёмную голову, Он крепко сжимал волосатые кулаки. - Их нужно убивать, как мужики убивают конокрадов! — взвизгивал Саша. — Убивать — это жирно будет, но иной раз в ухо свистнуть барина очень хочется! — сказал сыщик Чашин, знаменитый биллиардный игрок, кудрявый, тонкий, остроносый. — Возьмём такой подлый случай: играю я, назад тому с неделю, у Кононова в гостинице с каким-то господином, вижу — личность словно знакома, ну — все курицы в перьях! Он тоже присматривается — гляди, я не полиняю! Обставил я его на трёшницу и полдюжины пива, пьём, вдруг он встаёт и говорит: «Я вас узнал! Вы — сыщик! Когда, говорит, я был в университете, то но вашей милости четыре месяца в тюрьме торчал, вы, говорит, подлец!» Я сначала струсил, но сейчас же и меня за сердце взяло: «Сидели вы, говорю, никак не по моей милости, а за политику вашу, и это меня не касается, а вот я почти год бегал за вами днём и ночью во всякую погоду, да тринадцать дней больницы схватил — это верно!» Тоже выговаривает, свинья! Наел себе щёки, как поп, часы у него золотые, в галстуке булавка с камнем... Аким Грохотов, благообразный человек с подвижным лицом актёра, заметил: — И я таких знаю. В молодости он кверху ногами ходит, а как придут серьёзные года, гуляет смирно вокруг своей жены и, пропитания ради, хоть к нам в охрану готов. Закон природы!.. — Есть среди них, которые, кроме революции, ничего не умеют делать, это самые опасные! — сказал Мельников. — Д-да! — точно выстрелив, воскликнул Красавин, жадно раскидывая свои косые глаза. Однажды Пётр, проигравшийся в карты, устало и озлобленно спросил: — Когда кончится вся эта наша канитель? Соловьев поглядел на него и пожевал толстыми губами. — Нам о таком предмете не указано рассуждать. Наше дело простое — взял опасное лицо, намеченное начальством, или усмотрел его своим разумом, собрал справочки, установил наблюдение, подал рапортички начальству, и — как ему угодно! Пусть хоть с живых кожицу сдирает — политика нас не касается... Был у нас служащий агент, Соковнин, Гриша, он тоже вот начал рассуждать и кончил жизнь свою при посредстве чахотки, в тюремной больнице... Чаще всего беседы развивались так. Веков, парикмахер, всегда одетый пёстро и модно, скромный и тихий, сообщал: — Вчера троих арестовали... - Экая новость! — равнодушно отзывался кто-нибудь. Но Веков непременно желал рассказать товарищам всё, что он знает, в его маленьких глазках загоралась искра тихого упрямства, и голос звучал вопросительно. — На Никитской, кажется, господа революционеры опять что-то затевают — очень суетятся... — Дурачьё! Там все дворники учёные... — Однако, — осторожно говорил Веков, — дворника можно подкупить... — И тебя тоже. Всякого человека можно подкупить, дело цены... — Слышали, братцы, вчера Секачев семьсот рублей выиграл? — Он передёргивает. — Д-да, не шулер, а молодой бог... Веков оглядывался, конфузливо улыбаясь, потом молча и тщательно оправлял свой костюм. - Новая прокламация явилась! — сообщал он в другой раз. — Много их! Чёрт их знает, которая новая... — В них большое зло. — Ты читал? — Нет. Филипп Филиппович говорил — новая, и сердится. — Начальники всегда сердятся, — закон природы! — вздыхая, замечал Грохотов. — Кто читает эти прокламации! — Ну — читают! И даже очень... — Так что? Я тоже читал, а брюнетом не сделался, как был, так и есть рыжеватый. Дело не в прокламациях, а в бомбах... — Прокламация — не взорвёт... Но о бомбах не любили говорить, и почти каждый раз, когда кто-нибудь вспоминал о них, все усиленно старались свести разговор на другие темы. — В Казани на сорок тысяч золотых вещей украдено! Кто-нибудь оживлённо и тревожно справлялся: — Поймали воров? — Поймают! — с грустью предрекал другой. — Ну, когда ещё это будет, а той порою люди поживут с удовольствием... И всех охватывал туман зависти, люди погружались в мечты о кутежах, широкой игре, дорогих женщинах. Мельников более других интересовался ходом войны и часто спрашивал Маклакова, внимательно читавшего газеты: — Всё ещё бьют нас? — Бьют. — Какая же причина? — недоумённо, выкатывая глаза, восклицал Мельников. — Народу мало, что ли? — Ума не хватает! — сухо отзывался Маклаков. — Рабочие недовольны. Не понимают. Говорят — генералы подкуплены... — Это наверное! — вмешался Красавин. — Они же все не русские, — он скверно выругался, — что им наша кровь?.. — Кровь дешёвая! — сказал Соловьев и странно улыбнулся. Вообще же о войне говорили неохотно, как бы стесняясь друг друга, точно каждый боялся сказать какое-то опасное слово. В дни поражений все пили водку больше обычного, а напиваясь пьяными, ссорились из-за пустяков. Если во время беседы присутствовал Саша, он вскипал и ругался: — Выродки! Вы ничего не понимаете! В ответ ему иные улыбались извиняющейся улыбкой, другие хмуро молчали, иногда кто-нибудь негромко говорил: — За сорок рублей в месяц не много поймёшь... — Вас уничтожить надо! — взвизгивал Саша. Многие болели постоянным страхом побоев и смерти, некоторым, как Елизару Титову, приходилось лечиться от страха в доме для душевнобольных. — Играю вчера в клубе, — сконфуженно рассказывал Пётр, — чувствую — в затылок давит и спине холодно. Оглянулся — стоит в углу высокий мужчина и смотрит на меня, как будто вершками меряет. Не могу играть! Встал из-за стола, вижу — он тоже двигается в углу. Я — задним ходом да бегом по лестнице, на двор, на улицу. А дальше не могу идти, — не могу! Всё кажется, что он сзади шагает. Крикнул извозчика, еду, сижу боком, оглядываюсь назад. Вдруг он откуда-то появился впереди и шагает через улицу, прямо перед лошадью — может, это не он, да тут уж не думаешь — ка-ак я закричу! Он остановился, а я из пролётки прыгнул да — бегом. Извозчик — за мной. Ну, и бежал я, чёрт возьми! - Бывает! — улыбаясь, сказал Грохотов. — Я этак-то спрятался однажды во двор, а там ещё страшнее. Так я на крышу залез и до рассвета дня сидел за трубой. Человек человека должен опасаться, — закон природы... Красавин пришёл однажды бледный, потный, глаза его остановились, он сдавил себе виски и тихо, угрюмо сообщил: — Ну, за мной пошли... - Кто? - Ходят, — вообще... Соловьев попробовал успокоить его: - Все люди ходят, Гаврилушка... - Я по шагам слышу — это за мной. И более двух недель Евсей не видел Красавина. Шпионы относились к Климкову добродушно, и если порою смеялись над ним, этот смех не оскорблял Евсея. Когда же он сам огорчался своими ошибками, они утешали его: - Привыкнешь! Пройдёт! Он плохо понимал, когда шпионы занимаются своими делами, ему казалось, что большую часть дня они проводят в трактирах, а на разведки посылают таких скромных людей, как он. Ему было известно, что сзади всех, кого он знает, стоят ещё другие шпионы, отчаянные, бесстрашные люди, они вертятся среди революционеров, их называют провокаторами, — они-то и работают больше всех, они и направляют всю работу. Их мало, начальство очень ценит таких людей, а уличные шпионы единодушно не любят их за гордость и завидуют им. Однажды Грохотов указал Евсею на улице одного из таких людей. — Глядите, Климков! По тротуару шёл высокий плотный мужчина с белокурыми волосами. Волосы он зачесал назад, они красиво падали из-под шляпы на плечи, лицо у него было большое, благородное, с пышными усами. Одетый солидно, он оставлял впечатление важного, сытого барина. — Вот какой! — с гордостью сказал Грохотов. — Хорош? Гвардия наша, да-а! Двенадцать человек бомбистов выдал, сам с ними бомбы готовил — хотели министра взорвать — сам их всему научил и выдал! Ловко? — Да-а! — сказал Евсей, удивлённый солидностью этого человека. — Вот они какие, настоящие-то! — говорил Грохотов. — Он сам в министры годится, — имеет фигуру и лицо! А мы что? Голодного барина нищий народ... Готовый служить всем и каждому за добрый взгляд и ласковое слово, Климков покорно бегал по городу, следил, расспрашивал, доносил, и если угождал, то искренно радовался. Работал он много, сильно уставал, думать ему было некогда. Серьёзный Маклаков казался Евсею лучше, чище всех людей, каких он видел до этой поры. Его всегда хотелось о чём-то спросить, хотелось что-то рассказать ему о себе — такое привлекательное лицо было у этого молодого шпиона. Иногда он спрашивал: — Тимофей Васильевич, а революционеры сколько получают в месяц? Светлые глаза Маклакова покрывались лёгкой тенью. — Вздор ты говоришь! — негромко, но сердито отвечал он. XII Дни шли быстро, суетливо, однообразно; Евсею казалось, что так они и пойдут далеко в будущее, наполненные уже привычною беготнёю, знакомыми речами. Но среди зимы вдруг всё вздрогнуло, пошатнулось, люди тревожно раскрыли глаза, замахали руками, начали яростно спорить, ругаться и как-то растерянно затоптались на одном месте, точно тяжело ушибленные и ослепшие от удара. Началось это с того, что однажды вечером, придя в охранное отделение со спешным докладом о своих расспросах, Климков встретил там необычное и непонятное: чиновники, агенты, писаря и филёры как будто надели новые лица, все были странно не похожи сами на себя, чему-то удивлялись и как будто радовались, говорили то очень тихо, таинственно, то громко и злобно. Бессмысленно бегали из комнаты в комнату, прислушиваясь к словам друг друга, подозрительно прищуривали тревожные глаза, покачивая головами, вздыхали, вдруг останавливались и снова все сразу начинали спорить. Казалось, что в комнате широкими кругами летает вихрь страха и недоумения, он носит людей, как сор, сметает в кучи и разбрасывает во все углы, играя бессилием их. Климков, стоя в углу, смотрел пустыми глазами на это смятение и напряжённо слушал. Согнув крепкую шею, вытягивая вперёд голову, Мельников хватает людей за плечи волосатой рукой. - Почему же это народ? — раздаётся его низкий, глухой голос. — Свыше ста тысяч, сказано... - Убитых — сотни! Раненых! — кричит Соловьев. И откуда-то доносится противный, режущий ухо голос Саши: — Попа надо было поймать. Прежде всего, идиоты! Раскидывая косые глаза во все стороны, идет Красавин, он заложил руки за спину и кусает губы. Рядом с Евсеем встал тихонький Веков и, перебирая пальцами пуговицы своего жилета, сказал: - Вот до чего достигли, — господи боже мой! Кровопролитие, а? — Что случилось? — также тихо спросил Евсей. Веков осторожно оглянулся, взял Климкова за рукав и вполголоса сообщил: — Вчера в Петербурге народ со священником и хоругвями пошёл до государя императора — понимаете — а его не допустили, войско выставлено было, и произошло кровопролитие... Мимо них пробежал красивый, солидный господин Леонтьев, он взглянул на Векова сквозь стёкла пенсне и спросил: — Где Филипп Филиппович? Веков, вздрогнув, убежал за ним. Евсей закрыл глаза и, во тьме, старался понять смысл сказанного. Он легко представил себе массу народа, идущего по улицам крестным ходом, но не понимал — зачем войска стреляли, и не верил в это. Волнение людей захватывало его, было неловко, тревожно, хотелось суетиться вместе с ними, но, не решаясь подойти к знакомым шпионам, он подвигался всё глубже в угол. Мимо него шмыгали агенты, казалось, что все они тоже ищут уютного уголка, чтобы встать в нём и собраться с мыслями. Маклаков, сунув руки в карманы, исподлобья смотрел на всех. К нему подошёл Мельников. — Это из-за войны? — Не знаю... — Чего они просили? — Конституции! — ответил Маклаков. Угрюмый шпион отрицательно покачал головой. — Не верю... Мельников, точно медведь, повернулся, пошёл прочь, ворча: — Ничего не понимает никто... Евсей подвинулся к Маклакову, тот взглянул на него. — Что? — Рапорт... Маклаков отмахнулся от него рукой. — Какие сегодня рапорты! — Тимофей Васильевич, что значит — конституция? — Другой порядок жизни! — негромко ответил шпион. К нему подбежал Соловьев, потный, красный. — Не слыхал — будут командировки в Петербург? Я думаю — должны быть, — такое событие! Ведь это бунт, а? Настоящий бунт! Крови-то сколько пролили! Что такое? В голове Евсея медленно переворачивались, повторяясь, слова Маклакова: «Другой порядок жизни...» Они задели его за сердце, вызвав острое желание войти в их смысл. Но всё кругом вертелось, мелькало, и надоедливо звучал сердитый гулкий голос Мельникова: - Надо знать — какой народ? Одно дело — рабочие люди, другое — просто жители. Это нужно различать... А Красавин чётко говорил: — Если даже и народом начат бунт против государя, то уже — народа нет, а только бунтовщики... — Погоди... а когда тут обман?.. - Эй, чёрт! — зашептал Зарубин, подбегая к Евсею. — Вот так я попал в дело!.. Идём, расскажу! Климков молча шагнул за ним, но остановился. — Куда идти? — В портерную в одну. Понимаешь, — там есть девица Маргарита, а у неё знакомая модистка, а у этой модистки на квартире по субботам книжки читают, студенты и разные этакие... — Я не пойду! — сказал Евсей. — Эх ты, — у! Лента странных впечатлений быстро опутывала сердце, мешая понять то, что происходит. Климков незаметно ушёл домой, унося с собою предчувствие близкой беды. Она уже притаилась где-то, протягивает к нему неотразимые руки, наливая сердце новым страхом. Климков старался идти в тени, ближе к заборам, вспоминая тревожные лица, возбуждённые голоса, бессвязный говор о смерти, о крови, о широких могилах, куда, точно мусор, сваливались десятки трупов. Дома он встал у окна и долго смотрел на жёлтый огонь фонаря, — в полосу его света поспешно входили какие-то люди и снова ныряли во тьму. В голове Евсея тоже слабо засветилась бледная узкая полоса робкого огня, через неё медленно и неумело проползали осторожные, серые мысли, беспомощно цепляясь друг за друга, точно вереница слепых. В бреду шли дни, наполненные страшными рассказами о яростном истреблении людей. Евсею казалось, что дни эти ползут по земле, как чёрные, безглазые чудовища, разбухшие от крови, поглощённой ими, ползут, широко открыв огромные пасти, отравляя воздух душным, солёным запахом. Люди бегут и падают, кричат и плачут, мешая слёзы с кровью своей, а слепые чудовища уничтожают их, давят старых и молодых, женщин и детей. Их толкает вперёд на истребление жизни владыка её — страх, сильный, как течение широкой реки. Это случилось далеко, в городе, неизвестном Евсею, но он знал, что страх живёт везде, он чувствовал его всюду вокруг себя. Никто не понимал события, никто не мог объяснить его, оно встало перед людьми огромной загадкой и пугало их. Шпионы с утра до вечера торчали на местах своих свиданий, читали газеты, толклись в канцелярии охраны, спорили и тесно жались друг к другу, пили водку и нетерпеливо ждали чего-то. — Кто-нибудь может объяснить правду? — спрашивал Мельников. Через несколько дней, вечером, они собрались в охранном отделении, и Саша резко сказал: — Довольно болтать ерунду! Это японский план, японцы дали восемнадцать миллионов попу Гапону, чтобы возбудить в народе бунт, — поняли? Народ напоили по дороге ко дворцу, революционеры приказали разбить несколько винных лавок — понятно? И он окидывал всех красными глазами, как будто искал среди слушателей несогласных с ним. — Они думали, что государь, любя народ, выйдет к нему, а в это время решено было убить его. Ясно? — Ясно! — крикнул Яков Зарубин и стал что-то записывать в свою книжку. — Болван! — сурово сказал Саша. — Я не тебя спрашиваю. Мельников, понимаешь? Мельников сидел в углу, схватив голову руками, и качался, точно у него болели зубы. Не изменяя позы, он ответил: — Обман! — Голос его тупо ударился в пол, точно упало что-то тяжёлое и мягкое. — Ну да, обман! — повторил Саша и снова начал говорить быстро и складно. Иногда он осторожно дотрагивался до своего лба, потом, посмотрев на пальцы, отирал их о колено. Евсею казалось, что даже слова его пропитаны гнилым запахом; понимая всё, что говорил шпион, он чувствовал, что эта речь не стирает, не может стереть в его мозгу тёмных дней праздника смерти. Все молчали, изредка покачивая головами, никто не смотрел друг на друга, было тихо, скучно, слова Саши долго плавали по комнате над фигурами людей, никого не задевая. — А если было известно, что народ обманут, — зачем его убивать? — неожиданно спросил Мельников. - Дурак! — крикнул Саша. — Тебе скажут, что я любовник твоей жены, а ты напьёшься и полезешь с ножом на меня, — что я должен делать? На, бей, хотя тебе наврали и я не виноват... Мельников вдруг встал, вытянулся и зарычал: - Не лай, собака! Евсей покачнулся от его слов, а сидевший рядом с ним тонкий и слабый Веков боязливо прошептал: — О, господи! Держите его... Саша оскалил зубы, сунул руку в карман, отшатнулся назад. Все остальные — их было много — сидели молча, неподвижно и ждали, следя за рукою Саши. Мельников взмахнул шапкой и не спеша пошёл к двери. — Не боюсь я твоего пистолета... Он с шумом хлопнул дверью, Веков встал, запер её и, возвращаясь на своё место, проговорил: - Какой опасный мужчина... - Итак, — продолжал Саша, вынув из кармана револьвер и рассматривая его, — завтра с утра каждый должен быть у своего дела — слышали? Имейте в виду, что теперь дела будет у всех больше, — часть наших уедет в Петербург, это раз; во-вторых — именно теперь вы все должны особенно насторожить и глаза и уши. Люди начнут болтать разное по поводу этой истории, революционеришки станут менее осторожны — понятно? Благообразный Грохотов громко вздохнул и проговорил: — Если так — японцы, деньги большие, — то, конечно, это объясняет! - Без объяснения очень трудно! — сказал кто-то. — Все очень интересуются этим бунтом... Голоса звучали вяло, с натугой. — Ну, теперь вы знаете, в чём дело и как надо говорить с болванами! — сердито сказал Саша. — А если какой-нибудь осёл начнёт болтать — за шиворот его, свисти городового и — в участок! Туда даны указания, что надо делать с этим народом. Эй, Веков или кто-нибудь, позвоните, пусть мне принесут сельтерской! К звонку бросился Яков Зарубин. — Н-да-а, — задумчиво протянул Грохотов. — А всё-таки они — сила! Сто тысяч народу поднять... — Глупость — легка, поднять её не трудно! — перебил его Саша. — Поднять было чем — были деньги. Дайте-ка мне такие деньги, я вам покажу, как надо делать историю! — Саша выругался похабною руганью, привстал на диване, протянул вперед жёлтую, худую руку с револьвером в ней, прищурил глаза и, целясь в потолок, вскричал сквозь зубы, жадно всхлипнувшим голосом: — Я бы показал... Евсею всё казалось бессильным, ненужным, как редкие капли дождя для пламени пожара; всё это не угашало страха, не могло остановить тихий рост предчувствия беды. В эти дни, незаметно для него, в нём сложилось новое отношение к людям, — он узнал, что одни могут собраться на улицах десятками тысяч и пойти просить помощи себе у богатого и сильного царя, а другие люди могут истреблять их за это. Он вспомнил всё, что говорил Дудка о нищете народа, о богатстве царя, и был уверен, что и те и другие поступают так со страха — одних пугает нищенская жизнь, другие боятся обнищать. Но всё же люди удивили его своей отчаянной смелостью и вызвали в нём чувство, до сей поры незнакомое ему. Теперь, шагая по улице с ящиком на груди, он по-прежнему осторожно уступал дорогу встречным пешеходам, сходя с тротуара на мостовую или прижимаясь к стенам домов, но стал смотреть в лица людей более внимательно, с чувством, которое было подобно почтению к ним. Человеческие лица вдруг изменились, стали значительнее, разнообразнее, все начали охотнее и проще заговаривать друг с другом, ходили быстрее, твёрже. XIII Евсей часто бывал в одном доме, где жили доктор и журналист, за которыми он должен был следить. У доктора служила кормилица Маша, полная и круглая женщина с весёлым взглядом голубых глаз. Она была ласкова, говорила быстро, а иные слова растягивала, точно пела их. Чисто одетая в белый или голубой сарафан, с бусами на голой шее, пышногрудая, сытая, здоровая, она нравилась Евсею. Он увидал её дней через пять после того, как Саша объяснил причины бунта. Маша сидела на постели в комнате кухарки, лицо у неё опухло, нижняя губа смешно оттопырилась. — Здравствуй! — сердито сказала она. — Не надо ничего, — иди! Не надо... - Хозяева обидели? — спросил Евсей. Он чувствовал, что это не так, но считал себя обязанным службою спросить именно об этом. Вынужденно вздохнул и добавил: — На них всю жизнь работай... Худая, сердитая кухарка вдруг закричала: - Зятя у неё убили!.. А сестру нагайками исхлестали, в больницу легла... - В Петербурге? — тихо осведомился Климков. — Ну да... Маша набрала полную грудь воздуха и протяжно застонала. - Господи! Переплётчик; смирный, непьющий, — по сорок рублей в месяц добывал. Таню избили, а она — на сносях. Мужеву товарищу... ногу прострелили... Всех убили, всех изувечили, окаянные, чтобы им ни сна, ни отдыха! Она долго, злобно взвизгивала, растрёпанная, жалкая, а потом свалилась на постель и, воткнув в подушки голову, глухо застонала, вздрагивая. — Дядя прислал ей письмо, — говорила кухарка, бегая от плиты к столу и обратно. — Что пишет! Вся наша улица письмо это читает, никто не может понять! Шёл народ с иконами, со святыми, попы были — всё по-христиански... Шли к царю они, — дескать, государь, отец, убавь начальства, невозможно нам жить при таком множестве начальников, и податей не хватает на жалованье им, и волю они взяли над нами без края, что пожелают, то и дерут. Честно, открыто всё было, и вся полиция знала, никто не мешал... Пошли, идут, и вдруг — давай в них стрелять! Окружили их со всех концов и стреляют, и рубят, и конями топчут. Два дня избивали насмерть, ты подумай! Её неприятный голос опустился до шёпота, стало слышно, как шипит масло на плите, сердито булькает, закипая, вода в котле, глухо воет огонь и стонет Маша. Евсей почувствовал себя обязанным ответить на острые вопросы кухарки, ему хотелось утешить Машу, он осторожно покашлял и сказал, не глядя ни на кого: — Говорят — японцы это устроили... — Та-ак! — иронически вскричала кухарка. — Вот-вот, — японцы, как же! Знаем мы этих японцев. Барин наш объяснял, кто они такие, да! Скажи-ка ты брату моему про японцев, он тоже знает, как их зовут. Подлецы, а не японцы... По рассказам Мельникова Евсею было известно, что брат кухарки, Матвей Зимин, служит на мебельной фабрике и читает запрещённые книжки. И вдруг Евсею захотелось сказать, что полиции известна неблагонадёжность Зимина. Но в эту минуту Маша вскочила с постели и, поправляя волосы, закричала: — Нечем оправдаться — выдумали японцев!.. — Сво-олочи! — протянула кухарка. — Вчера, на базаре, тоже какой-то насчёт японцев проповедь говорил... Старичок один послушал его, да как начал сам — и про генералов и про министров, — без стеснения! Нет, народ не обманешь! Глядя на пол, Климков молчал. Желание сказать кухарке о надзоре за её братом исчезло. Невольно думалось, что каждый убитый имеет родных, и теперь они — вот так же — недоумевают, спрашивают друг друга: за что? Плачут, а в сердцах у них растет ненависть к убийцам и к тем, кто старается оправдать преступление. Он вздохнул и сказал: — Страшное дело сделано... Думая про себя: «Мне ведь тоже надо защищать начальство...» Маша толкнула ногой дверь в кухню, и Евсей остался один с кухаркой. Она покосилась на дверь и ворчливо говорила: — Убивается женщина, молоко даже спортилось у неё, третий день не кормит! Ты вот что, торговец, в четверг, на той неделе, рождение её, — кстати я тоже именины свои праздновать буду, — так ты приходи-ка в гости к нам, да подари ей хоть бусы хорошие. Надо как-нибудь утешить! — Я приду! Климков ушёл, взвешивая в уме всё, что говорили Женщины. Речи кухарки были слишком крикливы, бойки, сразу чувствовалось, что она говорит не от себя, а чужое; горе Маши не трогало его. Но он понимал, что эти речи были необычны, не по-человечески смелы. У Евсея было своё объяснение события: страх толкнул людей друг против друга, и тогда вооружённые и обезумевшие истребили безоружных и безумных. Но это объяснение не успокаивало души, — он видел и слышал, что люди как будто начинают освобождать себя из плена страха, упрямо ищут виноватых, находят их и осуждают. Всюду появилось множество тайных листков, в них революционеры описывали кровавые дни в Петербурге и ругали царя, убеждая народ не верить правительству. Евсей прочитал несколько таких листков, их язык показался ему непонятным, но он почувствовал в этих бумажках опасное, неотразимо входившее в сердце, насыщая его новой тревогой. И решил больше не читать их. Было строго приказано найти типографию, в которой печатались листки, переловить людей, которые раскидывали их; Саша ругался и даже ударил за что-то Векова по лицу. Филипп Филиппович стал приглашать по вечерам агентов и беседовал с ними. Обыкновенно он сидел среди комнаты за столом, положив на него руки, разбрасывал по столу свои длинные пальцы и всё время тихонько двигал ими, щупая карандаши, перья, бумагу; на пальцах у него разноцветно сверкали какие-то камни, из-под чёрной бороды выглядывала жёлтая большая медаль; он медленно ворочал короткой шеей, и бездонные, синие стёкла очков поочерёдно присасывались к лицам людей, смирно и молча сидевших у стен. Он никогда почти не вставал с кресла, у него двигались только пальцы да шея; толстое лицо казалось нарисованным, борода приклеенной. Пухлый и белый, он был солиден, когда молчал, но как только раздавался его тонкий, взвизгивающий голос, похожий на пение железной пилы, когда её точит подпилок, всё на нём — чёрный сюртук и орден, камни и борода — становилось чужим и лишним. Иногда Евсей думал, что перед ним сидит искусно сделанная кукла, а в ней спрятан маленький, сморщенный человечек, похожий на чёртика, и что, если на эту куклу громко крикнуть, чёртик испугается, выскочит из неё и убежит, прыгнув в окно. Но он боялся Филиппа Филипповича и, чтобы не привлечь на себя заглатывающего взгляда его синих очков, сидел возможно дальше от него и тоже всё время старался не двигаться. — Господа! — дрожал в воздухе тонкий голос. — Вы должны запомнить слова мои. Каждый должен весь свой ум, всю душу вложить в борьбу с тайным, хитрым врагом. В борьбе за жизнь вашей матери России все средства позволены. Революционеры не брезгуют ничем, не стесняются и убийством. Вспомните, сколько погибло ваших товарищей от их руки. Я не говорю вам — убивайте, нет, конечно, убить человека немудрено, это может сделать всякий дурак. Закон — с вами, вы идёте против беззаконников, щадить их преступно, их надо искоренять, как вредную траву. Вы должны сами догадываться о том, как вернее и лучше задушить нарождающуюся революцию... Этого требует царь и родина... Помолчав, он взглянул на свои кольца. — У вас мало энергии, мало любви к делу. Например: вы прозевали старого революционера Сайдакова; мне известно, что он прожил у нас в городе три с половиною месяца. Второе, вы до сей поры не можете найти типографию... Кто-то обиженно сказал: — Без провокаторов — трудно... — Прошу не прерывать! Я сам знаю, что трудно и что легко! Вы до сей поры не можете собрать серьёзных улик против целого ряда лиц, известных своим крамольным духом, не можете дать оснований для их ареста... - А вы — без оснований! — сказал Пётр и засмеялся. - К чему эти шутки? Я говорю серьёзно. Если мы арестуем их без оснований, мы должны будем выпустить их, - только и всего. А лично вам, Пётр Петрович, я замечу, что вы уже давно обещали мне нечто — помните?.. Точно так же и вы, Красавин, говорили, что вам удалось познакомиться с человеком, который может провести вас к террористам, — ну, что же?.. - Жулик он, человек-то! Да вы подождите, я своё дело сделаю!.. — спокойно отозвался Красавин. - Не сомневаюсь, но прошу всех вас понять, что мы должны работать энергичнее. Надо торопиться! Говорил он долго, иногда целый час, не отдыхая, спокойно, одним и тем же голосом и только слова — должен, должны — произносил как-то особенно, в два удара: сперва звонко выкрикивал: — «доллл...» — и, шипящим голосом оканчивая: — «жженн», — обводил всех синими лучами стеклянного взгляда. Это слово хватало Евсея за горло и душило. А шпионы, после беседы, говорили друг с другом: — Крещёный жид, а поди-ка ты... - Ему с Нового года ещё прибавили шестьсот рублей... Иногда вместо Филиппа с шпионами беседовал красивый, богато одетый господин Леонтьев. Он не сидел, а расхаживал по комнате, держа руки в карманах, вежливо сторонился от всех, его гладкое лицо было холодно и брезгливо, тонкие губы двигались неохотно, он всегда хмурился, и глаз его не было видно. Приезжал из Петербурга господин Ясногурский, широкоплечий, низенький, лысый, с орденом на груди. У него был огромный рот, дряблое лицо, тяжёлые глаза, точно два маленькие камня, и длинные руки. Говоря, он громко чмокал губами, щедро сыпал крепкие похабные ругательства, и Евсею особенно глубоко запомнилась одна его фраза: - Они говорят народу: ты можешь устроить для себя другую, лёгкую жизнь. Врут они, дети мои! Жизнь строит государь император и святая наша церковь, а люди ничего не могут изменить, ничего!.. Все говорили об одном — нужно служить усерднее, нужно быть ловчее, потому что революционеры становятся всё более сильны. Иногда рассказывали о царях, о том, как они умны и добры, как боятся и ненавидят их иностранцы за то, что русские цари всегда освобождали разные народы из иностранного плена — освободили болгар и сербов из-под власти турецкого султана, хивинцев, бухар и туркмен из-под руки персидского шаха, маньчжуров от китайского царя. А немцы, англичане и японцы недовольны этим, они хотели бы забрать освобождённые Россией народы в свою власть, но знают, что царь не позволит им сделать это, — вот почему они ненавидят царя и, желая ему всякого зла, стараются устроить в России революцию. Евсей, слушая эти речи, ждал, когда будут говорить о русском народе и объяснят: почему все люди неприятны и жестоки, любят мучить друг друга, живут такой беспокойной, неуютной жизнью, и отчего такая нищета, страх везде и всюду злые стоны? Но об этом никто не говорил. После одной из бесед Веков сказал Евсею, идя с ним по улице: — Значит — входят они в силу, слышал ты?.. Невозможно понять — что такое? Тайные люди, живут негласно — и вдруг начинают всё тревожить, — так сказать — всю жизнь раскачивают. Трудно сообразить — откуда же сила? Мельников, теперь ещё более угрюмый и молчаливый, похудевший и растрёпанный, однажды ударил кулаком по колену и зарычал: - Желаю знать — где правда? — Что такое? — сердито спросил Маклаков. — Что? Вот что — я так понимаю — одно начальство ослабело, наше начальство. Теперь поднимается на народ другое. Больше ничего!.. — И вышел вздор! — сказал Маклаков, смеясь. Мельников посмотрел на него и вздохнул. — Не ври, Тимофей Васильевич... Врёшь ты... Умный, а врёшь. Речи о революционерах западали в голову Климкова, создавая там тонкий слой новой почвы для роста мыслей; эти мысли беспокоили, куда-то тихо увлекали... XIV Идя в гости к Маше, он вдруг сообразил: «Познакомлюсь со столяром сегодня... Революционер...» Он пришёл первым, подарил Маше голубые бусы, Анфисе роговую гребёнку; они, довольные подарками, наперебой угощали его чаем и наливкой. Маша, красиво выгибая полную белую шею, заглядывала в лицо ему с доброй улыбкой, и глаза её мягко ласкали его сердце. Анфиса, разливая чай, спрашивала: - Ну, купец наш тороватый, когда же мы на твоей свадьбе гулять будем? Евсей конфузился и, стараясь не показывать этого, доверчиво рассказывал: — Жениться я не решусь, — это очень трудно... - Трудно? Ах ты, скромница... Марья, слышишь? Трудно, говорит, жениться-то... Маша улыбалась в ответ на громкий смех кухарки, искоса поглядывая на Климкова. — Может, они трудность по-своему понимают... — Я — по-своему!.. — сказал Евсей, поднимая голову. — Я, видите ли, насчёт того, что человека найти трудно, — чтобы жить душа в душу и друг друга не бояться. Чтобы верить человеку... Маша села рядом с ним, он покосился на её шею, грудь, вздохнул... «А если сказать им — где я служу?..» Испуганный этим желанием, он быстрым усилием задавил его и, повысив голос, торопливо продолжал: — Если человек не понимает жизнь, то лучше пусть он один остаётся... — Одному — очень трудно! — сказала Маша и налила ему рюмку наливки. — Выкушайте! Евсею хотелось говорить много и открыто, он видел, что его слушают охотно, и это, вместе с двумя рюмками вина, возбуждало его. Но пришла горничная журналиста, Лиза, тоже возбуждённая, и сразу овладела вниманием Анфисы и Маши. Косая на левый глаз, бойкая, красиво причёсанная и ловко одетая, она казалась хорошенькой и бесстыдной. — Мои идолы созвали гостей на сегодня и не хотят меня отпускать! — говорила она, усаживаясь. — Ну, нет, говорю, уж как вам угодно... — Много гостей? — скучно спросил Климков, вспомнив свои обязанности. — Мно-ого! Да ведь это какие гости? Никогда никто гривенника в руку не сунет. Даже в Новый год и то два рубля тридцать копеек собрала я на чай с них... — Небогатые, значит? — спрашивал Евсей. — Ну, какое богатство? Ни у кого галош крепких нету... — Кто же они, служащие? — Разные. Иной в газете пишет, другой просто студент, — ах, какой один хорошенький есть! Чернобровый, кудрявый, с усиками, зубы белые, ровные, весёлый-развесёлый. Недавно приехал из Сибири, всё про охоту рассказывает... Евсей взглянул на Лизу и опустил голову; хотелось сказать ей: «Перестаньте!..» Но вместо этого он тихо спросил: — Сослан был? — Кто его знает! Мои господа тоже были ссыльные. — Кого теперь не ссылают! — воскликнула кухарка. — Жила я у Попова, инженера; богатый человек, свой дом имел, лошадей, жениться собирался, — вдруг пришли ночью жандармы — цап!.. И заслали его в Сибирь... — Я господ своих не осуждаю! — перебила её Лиза. — Нисколько. Они хорошие люди, не ругаются, не жадные... И всё они знают, обо всём говорят... Евсей беспомощно посмотрел на румяное лицо Маши и подумал: «Молчала бы, дура...» — И у нас господа тоже всё понимают! — заявила Маша с гордостью. — Когда случилось это — бунт в Петербурге, — оживлённо начала Лиза, — так у нас все ночи напролёт говорили... — Ведь и наши были у вас! — снова заметила кормилица. - Были, были! Много народу было! И говорили они, и писали жалобы, а один даже заплакал, ей-богу! — Заплачешь! — сказала кухарка, вздыхая. — Схватил себя за голову и рыдает — несчастная, говорит, Россия! Воды ему давали. Даже мне жалко его, тоже заплакала... Маша испуганно оглянулась. — Господи, — как вспомню я сестрицу... Встала и ушла в комнату кухарки. Женщины сочувственно посмотрели вслед ей, а Климков облегчённо вздохнул и против своего желания спросил Лизу, скучно и с натугой: — Кому же они жалобы писали? — Уж не знаю! — ответила Лиза. — А Марья плакать пошла! — заметила кухарка. Дверь отворилась, и, покашливая, вошёл брат кухарки. — Холодновато! — сказал он, снимая с шеи красный шарф. — А вот, выпей скорее... — Следует! Здравствуй и поздравляю. Тонкий, он двигался свободно, не торопясь, а в голосе у него звучало что-то важное, не сливавшееся с его светлой бородкой и острым черепом. Лицо у него было маленькое, худое, скромное, глаза большие, карие. «Революционер!» — напомнил себе Евсей, молча пожимая руку столяра. И заявил: — Мне пора идти... — Куда? — вскричала кухарка, схватив его за руку. — Ты, купец, не ломай компании... Зимин взглянул на Евсея и задумчиво сказал: — Вчера у нас на фабрике ещё заказ взяли. Гостиную, кабинет, спальню. Всё — военные заказывают. Наворовали денег и хотят жить в новом стиле... «Ну, вот! — с досадой воскликнул мысленно Евсей. — Сразу начал, — ах, господи!» Не представляя, к чему поведёт его вопрос, он спросил столяра: — А у вас на фабрике революционеры есть? Точно уколотый, Зимин быстро повернулся к нему и посмотрел в глаза. Кухарка нахмурилась и сказала негромко и недовольно: — Говорят, они везде теперь есть... — От ума это или от глупости? — спросила Лиза. Не выдержав тяжёлый и пытливый взгляд столяра, Климков медленно опустил голову. Вежливо, но строго Зимин осведомился: — Вас почему это интересует? — Я — без интереса! — вяло ответил Евсей. — Зачем же вы спрашиваете? — Так! — сказал Евсей, а через несколько секунд прибавил: — Из вежливости... Столяр улыбнулся. Евсею казалось, что три пары глаз смотрят на него подозрительно и сурово'. Было неловко, и что-то горькое щипало в горле. Вышла Маша, виновато улыбаясь, оглянула всех, и улыбка исчезла с её лица. — Что это вы? «Это — от вина!» — мелькнуло в голове Евсея. Он встал на ноги, покачнулся и заговорил: — Я спросил потому, что давно хотел сказать вашей сестре про вас... Зимин тоже встал, лицо его сморщилось, пожелтело, он спокойно спросил: — Что — сказать- про меня? До слуха Евсея дошёл тихий шёпот Маши: — Из-за чего они? — Я знаю, — говорил Евсей, и ему казалось, что он поднялся с пола на воздух, качается в нём, лёгкий, как перо, и всё видит, всё замечает с удивительной ясностью, — что за вами следит агент охранного отделения... Кухарка покачнулась на стуле, изумлённо и испуганно воскликнув: — Ма-атвей?.. — Позволь! — сказал Зимин, успокоительно проведя рукой перед её лицом. Потом он решительно и строго приказал: — Вот что, молодой человек, — вам надо идти домой! И мне. Одевайтесь... Евсей улыбался. Он всё ещё чувствовал себя пустым и лёгким, это было приятно. Он плохо помнил, как ушёл, но не забыл, что все молчали и никто не сказал ему — прощай... На улице Зимин толкал его плечом в плечо и говорил негромко, отчётливым голосом: - Прошу вас к сестре моей больше не ходить... - Разве я вас обидел? — спросил Евсей. - Вы кто такой? - Я торгую... - А откуда вам известно, что следят за мной? — Знакомый сказал... — Шпион? - Да... — А вы тоже шпион? — Нет, — сказал Евсей. Но, взглянув в лицо Зимина, бледное и худое, вспомнил глуховатый спокойный звук его голоса и без усилия поправился: — Тоже... Несколько шагов молчали. — Ну, идите! — сказал Зимин, вдруг останавливаясь. Голос его прозвучал негромко, он странно потряс головой. — Ступайте... Евсей прислонился спиной к забору и смотрел на столяра, мигая глазами. Зимин тоже рассматривал его, покачивая правую руку. — Ведь вот, — недоумённо сказал Евсей, — вам сказал правду, что за вами следят... — Ну? — А вы сердитесь... Столяр наклонился к нему и облил Климкова волною шипящих слов. - Да чёрт с вами, — я и без вас знаю, что следят, ну? Что, — дела плохо идут? Думал меня подкупить да из-за моей спины предавать людей? Эх ты, подлец!.. Или хотел совести своей милостыню подать? Иди ты к чёрту, иди, а то в рожу дам! Евсей отвалился от забора и пошёл. — Га-адина! — услышал он сзади себя брезгливый вздох. Климков повернулся и первый раз в жизни обругал человека во всю силу своего голоса. — Сам гадина! Сукин сын... Столяр не ответил, и шагов его не было слышно. Где-то ехал извозчик, под полозьями саней взвизгивал снег, скрежетали камни. «Назад пошёл туда», — соображал Климков, медленно шагая по тротуару. Он сплюнул, потом тихонько запел: Уж ты сад ли мой сад... И снова остановился у фонаря, чувствуя, что надо утешить себя. «Вот я иду и могу петь... Услышит городовой — ты чего орёшь? Сейчас я ему покажу мой билет... Извините, скажет. А запоёт столяр — его отправят в участок. Не нарушай тишины...» Климков усмехнулся, глядя в темноту. «Да, брат? Ты — не запоёшь...» Это не успокоило, на сердце было печально, горькая, мыльная слюна оклеивала рот, вызывая слёзы на глазах. Уж ты са-ад ли мой са-ад, Да сад зелёный мо-ой... — запел он всей грудью, а глаза крепко закрыл. Но и это не помогло, — сухие, колючие слёзы пробивались сквозь веки и холодили кожу щёк. — Из-звозчик! — низким голосом крикнул Климков, всё ещё бодрясь. Но когда он сел в сани, в нём как будто сразу лопнуло множество туго натянутых жилок, голова опустилась, и, качаясь в санях, он забормотал: - Хорошо обидели, — очень крепко!.. Спасибо! Э-эх, добрые люди, умные люди... Эта жалоба была приятна, она насыщала сердце охмеляющей сладостью, которую Евсей часто испытывал в детстве, — она ставила его против людей в мученическую позу и делала более заметным для себя самого. XV Утром, лёжа в постели, он, нахмурившись, смотрел в потолок и, вспоминая происшедшее, уныло думал: «Нет, надо не за людями, а за собой следить...» Мысль показалась ему странной. «Разве я злодей сам себе?» Начал лениво одеваться, заставляя себя думать о задаче дня, — он должен был идти в фабричную слободу. Светило солнце, с крыш говорливо текла вода, смывая грязный снег, люди шагали быстро и весело. В тёплом воздухе протяжно плавал добрый звон великопостных колоколов, широкие ленты мягких звуков поднимались и улетали из города в бледно-голубые дали... «Теперь идти бы куда-нибудь, — полями, пустынями!» — думал Евсей, входя в тесные улицы фабричной слободки. Вокруг него стояли красноватые, чумазые стены, небо над ними выпачкано дымом, воздух насыщен запахом тёплого масла. Всё вокруг было неласково, глаза уставали смотреть на прокопчённые каменные клетки для работы. Климков зашёл в трактир, сел за столик у окна, спросил себе чаю и начал прислушиваться к говору людей. Их было немного, всё рабочие, они ели и пили, лениво перебрасываясь краткими словами, и только откуда-то из угла долетал молодой, неугомонный голос: — Ты подумай — откуда богатство? Евсей с досадой отвернулся. Он нередко слышал речи о богатстве и всегда испытывал при этом скучное недоумение, чувствуя в этих речах только зависть и жадность. Он знал, что именно такие речи считаются вредными. — Работаешь ты — дёшево, а покупаешь товар — дорого, верно ли? Всякое богатство накоплено из денег, которые нам за работу нашу недоплачены. Давай, возьмём пример... «Жадные все!» — думал Евсей. Насыщая себя приятной горечью порицания людей, он уже ничего не слушал, не видел. Вдруг над ухом его раздался весёлый голос: — Климков, что ли? Он быстро вскинул голову, перед ним стоял кудрявый парень, — кто это? — Не узнаёшь? А — Якова помнишь? Двоюродные братья мы... Парень засмеялся и сел за стол. Его смех окутал Климкова тёплым облаком воспоминаний о церкви и тихом овраге, о пожаре и речах кузнеца. Молча, смущённо улыбаясь, он осторожно пожал руку брата. — Не узнал я... — Понятно! — воскликнул Яков. — А я тебя — сразу! Ты — как был, так и остался... чего делаешь? Климков отвечал осторожно — нужно было понять, чем опасна для него эта встреча? Но Яков говорил за двоих, рассказывая о деревне так поспешно, точно ему необходимо было как можно скорее покончить с нею. В две минуты он сообщил, что отец ослеп, мать всё хворает, а он сам уже три года живёт в городе, работая на фабрике. — Вот и вся жизнь. Яков был как-то особенно густо и щеголевато испачкан сажей, говорил громко, и, хотя одежда у него была рваная, казалось, что он богат. Климков смотрел на него с удовольствием, беззлобно вспоминал, как этот крепкий парень бил его, и в то же время боязливо спрашивал себя: «Революционер?» — Ну, как живётся? — А тебе — как? — Работать — трудно, жить — легко! Так много работы — жить время нет!.. Для хозяина — весь день, вся жизнь, а для себя — минуты! Книжку почитать некогда, в театр пошёл бы, а — когда спать? Ты книжки читаешь? — Я? Нет... — Ну да, — нет времени! Хотя я всё-таки успеваю. Тут такие есть книжки — возьмёшь её и весь замрёшь, словно с милой любовницей обнимаешься, право... Ты насчёт девиц — как? Счастливый? — Ничего! — сказал Евсей. — Меня — любят! Девицы здесь тоже, — ах ты! В театр ходишь? — Бывал... — Я это люблю! Я всё хватаю, будто мне завтра умирать надо! Зоологический сад — вот тоже прекрасно где! Сквозь слой грязи на щеках Якова выступала краска возбуждения, глаза у него горели, он причмокивал губами, точно всасывая что-то живительное, освежающее. У Евсея шевелилась зависть к этому здоровому, жадному телу. Он упорно начал напоминать себе о том, как Яков колотил его крепкими кулаками по бокам. Но радостная речь звучала не умолкая, вокруг Евсея носились, точно ласточки — звеня, ликующие слова и возгласы. Он с невольной улыбкой слушал и чувствовал, что распевается надвое, хотелось слушать, и было неловко, почти совестно. Он вертел головой и вдруг увидел за окном лицо Грохотова. На левом плече шпиона и на руке у него висели рваные брюки, грязные рубахи, пиджаки. Незаметно подмигнув Климкову, он прокричал кислым голосом: — Старое платье продаю-покупаю... — Мне пора! — сказал Евсей, вскакивая на ноги. - Ты в воскресенье свободен? Приходи ко мне... нет, Лучше я к тебе — это где? Евсей молчал, ему не хотелось указать свою квартиру. — Ты что? С барышней живёшь? Эка важность! Познакомь, вот и всё, чего стыдишься? Верно ли? — Я, видишь ли, живу не один... — Ну, да... — Только я не с барышней, а — со стариком. Яков расхохотался. — Экий ты нескладный! Чёрт знает как говоришь! Ну, старика нам не надо, конечно. А я живу с двумя товарищами, ко мне тоже неудобно заходить. Давай, уговоримся, где встретиться... Уговорились, вышли из трактира, и, когда Яков, прощаясь, ласково и сильно пожал руку Климкова, Евсей пошёл прочь от него так быстро, как будто ждал, что брат воротится и отнимет это крепкое рукопожатие. Шёл он и уныло соображал: «Здесь самое клёвое место, здесь, говорят, больше всего революционеров — Яков будет мешать...» По душе у него прошло серою тенью злое раздражение. — Старое платье продаю! — пропел Грохотов сзади него и зашептал: — Покупай рубашку, Климков! Евсей обернулся, взял в руки какую-то тряпку и начал молча рассматривать её, а шпион, громко расхваливая товар, шёпотом говорил: — Гляди, — ты попал в точку! Кудрявый — я к нему присмотрелся — социалист! Держись за него, с ним можно много зацепить. — И, вырвав из рук Евсея тряпку, обиженным голосом закричал: — Пять копеек? За такую вещь? Смеёшься, друг, напрасно обижаешь... Иди своей дорогой, иди! — И, покрикивая, зашагал через улицу. «Вот, теперь я сам буду под надзором!» — подумал Евсей, глядя в спину Грохотова. Когда малоопытный шпион знакомился с рабочими, он был обязан немедленно донести об этом своему руководителю, а тот или давал ему более опытного в сыске товарища, или сам являлся к рабочим, и тогда завистливо говорилось: «Захлестнулся в провокацию». Такая роль считалась опасной, но за предательство целой группы людей сразу начальство давало денежные награды, и все шпионы не только охотно «захлёстывались», но даже иногда старались перебить друг у друга счастливый случай и нередко портили дело, подставляя друг другу ножку. Не раз бывало так, что шпион уже присосался к кружку рабочих, и вдруг они каким-то таинственным путём узнавали о его профессии и били его, если он не успевал вовремя выскользнуть из кружка. Это называлось — «передёрнуть петлю». Климкову было трудно поверить, что Яков социалист, и в то же время ему хотелось верить в это. Разбуженная братом зависть перерождалась в раздражение против Якова за то, что он встал на дороге. И вспоминались его побои. Вечером он сообщил Петру о своём знакомстве. - Ну, и что же? — сердито спросил Пётр. — Не знаешь, что надо делать? На какой же чёрт вашего брата учат? Он убежал куда-то, встрёпанный, худой, с тёмными пятнами под глазами. «Видно, опять в карты проигрался!» — скучно подумал Климков. На другой день об успехе Евсея узнал Саша, подробно расспросил его, в чём дело, подумал и, гнило улыбаясь, начал учить: — Погодя немного, ты осторожно скажешь им, что поступил конторщиком в типографию, — слышишь? Они спросят — не можешь ли ты достать шрифта? Скажи — могу, но умей сказать это просто, так, чтобы люди видели, что для тебя всё равно: достать — не достать... Зачем — не спрашивай! Веди себя дурачком, каков ты есть. Если ты это дело провалишь — тебе будет скверно... После каждого свидания — докладывай мне, что слышал... Евсей чувствовал себя перед Сашей маленькой собачкой на верёвке, смотрел на его прыщеватое, жёлтое лицо и, ни о чём не думая, ждал, когда Саша выпустит его из облака противных запахов, — от них тошнило. Он пошёл на свидание с Яковом пустой, как труба, но когда увидал брата с папиросой в зубах, в шапке набекрень, — дружески улыбнулся ему. — Как дела? — весело крикнул Яков. — Нашёл работу, — ответил Евсей и тотчас подумал: «Это я сказал прежде времени...» — Где? — В типографии, конторщиком... Яков громко свистнул. — В типографии?.. — Хочешь — в гости сведу? Хорошая компания, две девицы — одна модистка, другая шпульница. Слесарь один, молодой парень, гитарист. Потом ещё двое — тоже народ хороший... Он говорил быстро, глаза его радостно улыбались всему, что видели. Останавливаясь перед окнами магазинов, смотрел взглядом человека, которому все вещи приятны, всё интересно, — указывал Евсею на оружие и с восторгом говорил: — Револьверы-то? Словно игрушки... Подчиняясь его настроению, Евсей обнимал вещи расплывчатым взглядом и улыбался удивлённо, как будто впервые он видел красивое, манящее обилие ярких материй, пёстрых книг, ослепительную путаницу блеска красок и металлов. Ему нравилось слушать голос Якова, была приятна торопливая речь, насыщенная радостью, она так легко проникала в тёмный пустырь души. — Весёлый ты! — одобрительно сказал он. — Очень! Плясать научился у казаков — у нас на фабрике два десятка казаков стоят. Слыхал ты, у нас бунтовать хотели? Как же, в газетах про нас писали... — Зачем же бунтовать? — спросил Евсей, задетый простотой, с которою Яков говорил о бунте. — Как — зачем? Обижают нас, рабочих... Что же нам делать?.. — А казаки что? — Ничего! Сначала думали, что они нам — начальство, а потом говорят: «Товарищи, давайте листочков...» Яков вдруг оборвал речь, взглянул в лицо Евсея, нахмурил брови и с минуту шёл молча. А Евсею листочки напомнили его долг, он болезненно сморщился и, желая что-то оттолкнуть от себя и от брата, тихо проговорил: — Читал я эти листочки... — Ну? — спросил Яков, замедляя шаг. - Непонятно мне... — А ты почитай ещё. — Не хочу... — Неинтересно? - Да... Несколько времени шли молча. Яков задумчиво насвистывал, мельком поглядывая в лицо брата. — Нет, листочки эти — дорогое дело, и читать их нужно всем пленникам труда, — задушевно и негромко начал он. — Мы, брат, пленники, приковали нас к работе на всю жизнь, сделали рабами капиталистов, — верно ли? А листочки эти освобождают человеческий наш разум... Климков пошёл быстрее, ему не хотелось слушать гладкую речь Якова, у него даже мелькнуло желание сказать брату: «Об этом ты не говори со мной, пожалуйста...» Но Яков сам прервал свою речь: — Вот он, Зоологический... Выпили в буфете бутылку пива, слушали игру военного оркестра, Яков толкал Евсея в бок локтем и спрашивал его: — Хорошо? А когда оркестр кончил играть, Яков вздохнул и заметил: — Это Фауста играли, оперу. Я её три раза видел в театре — красиво, очень! История-то глупая, а музыка — хороша! Пойдём обезьян смотреть... По пути к обезьянам он интересно рассказал Евсею историю Фауста и чёрта, пробовал даже что-то петь, но это ему не удалось, — он расхохотался. Музыка, рассказ о театре, смех и говор празднично одетой толпы людей, весеннее небо, пропитанное солнцем, — опьяняло Климкова. Он смотрел на Якова, с удивлением думая: «Какой смелый! И всё знает, а — одних лет со мной...» Климкову начинало казаться, что брат торопливо открывает перед ним ряд маленьких дверей и за каждой из них всё более приятного шума и света. Он оглядывался вокруг, всасывая новые впечатления, и порою тревожно расширял глаза — ему казалось, что в толпе мелькнуло знакомое лицо товарища по службе. Стояли перед клеткой обезьян, Яков с доброй улыбкой в глазах говорил: — Ты смотри — ну, чем не люди? Верно ли? Глаза, морды — какое всё умное, а?.. Он вдруг замолчал, прислушался и сказал: — Стой, это наши! — исчез и через минуту подвёл к Евсею барышню и молодого человека в поддёвке, радостно восклицая: — А сказали — не пойдёте? Обманщики!.. Это мой двоюродный брат Евсей Климков, я говорил про него. А это — Оля, — Ольга Константиновна. Его зовут Алексей Степанович Макаров. Опустив голову, Климков неловко и молча пожимал руки новых знакомых и думал: «Захлёстывает меня. Лучше — уйти мне...» Но уходить не хотелось, он снова оглянулся, побуждаемый боязнью увидеть кого-нибудь из товарищей-шпионов. Никого не было. - Он не очень развязный, — говорил Яков барышне. — Не пара мне, грешному! — Нас стесняться не надо, мы люди простые! — сказала Ольга. Она была выше Евсея на голову, светлые волосы, зачёсанные кверху, ещё увеличивали её рост. На бледном, овальном лице спокойно улыбались серовато-голубые глаза. У человека в поддёвке лицо доброе, глаза ласковые, двигался он медленно и как-то особенно беспечно качал на ходу своё, видимо, сильное тело. - Долго мы будем плутать, как нераскаянные грешники? — мягким басом спросил он. - Посидеть где-нибудь, что ли... Ольга, наклонив голову, заглядывала в лицо Климкова. — Вы бывали здесь раньше? — Первый раз... Он шёл рядом с нею, стараясь зачем-то поднимать ноги выше, от этого ему было неловко идти. Сели за столик, спросили пива, Яков балагурил, а Макаров, тихонько посвистывая, рассматривал публику прищуренными глазами. — У вас товарищ есть? — спросила Ольга. — Нет, — никого нет... — Мне так сразу и показалось, что вы одинокий! — сказала она, улыбаясь. — Глядите — сыщик! — тихо воскликнул Макаров. Евсей вскочил на ноги, снова быстро сел, взглянул на Ольгу, желая понять, заметила ли она его невольное испуганное движение? Не понял. Она молча и внимательно рассматривала тёмную фигуру Мельникова; как бы с трудом сыщик шёл по дорожке мимо столов и, согнув шею, смотрел в землю, а руки его висели вдоль тела, точно вывихнутые. — Идёт, как Иуда на осину! — негромко сказал Яков. — Должно быть — пьяный! — заметил Макаров. «Нет, он всегда такой», — едва не сказал Евсей и завозился на стуле. Мельников, точно чёрный камень, вдвинулся в толпу людей, и она скрыла его в своём пёстром потоке. — Заметили, как он шёл? — спросила Ольга. Евсей поднял голову, внимательно и с ожиданием взглянул на неё... — Я думаю, что слабого человека одиночество на всё может толкнуть... — Да, — шёпотом сказал Климков, что-то понимая, и, благодарно взглянув в лицо девушки, повторил громче: — Да! — Я его знал года четыре тому назад! — рассказывал Макаров. Теперь лицо у него как будто вдруг удлинилось, высохло, стали заметны кости, глаза раскрылись и, тёмные, твёрдо смотрели вдаль. — Он выдал одного студента, который книжки нам давал читать, и рабочего Тихонова. Студента сослали, а Тихонов просидел около года в тюрьме и помер от тифа... - А вы разве боитесь шпионов? — вдруг спросила Ольга Климкова. - Почему? — глухо отозвался он. - Вы вздрогнули, когда увидали его... Евсей, крепко потирая горло и не глядя на неё, ответил: — Это—так, — я его тоже знаю... - Ага-а! — протянул Макаров, усмехаясь. - Тихонький! — воскликнул Яков, подмигивая. Климков, не понимая их восклицаний, ласковых взглядов, — молчал, боясь, что помимо своей воли скажет слова, которые разрушат тревожный, но приятный полусон этих минут. Тихо и ласково подходил свежий весенний вечер, смягчая звуки и краски, в небе пылала заря, задумчиво и негромко пели медные трубы... - Вот что, — сказал Макаров, — останемся здесь или пойдём домой? Решили идти домой. Дорогой Ольга спросила Климкова: - А вы сидели в тюрьме? — Да, — ответил он, но через секунду прибавил: — Недолго... Сели в вагон трамвая, потом Евсей очутился в маленькой комнате, оклеенной голубыми обоями, — в ней было тесно, душно и то весело, то грустно. Макаров играл на гитаре, пел какие-то неслыханные песни, Яков смело говорил обо всём на свете, смеялся над богатыми, ругал начальство, потом стал плясать, наполнил всю комнату топотом ног, визгом и свистом. Звенела гитара, Макаров поощрял Якова прибаутками и криками: - Эх, кто умеет веселиться, того горе боится! А Ольга смотрела на всё спокойно и порою спрашивала Климкова, улыбаясь: — Хорошо? Опьянённый тихой, неведомой ему радостью, Климков тоже улыбался в ответ. Он забыл о себе, лишь изредка, секундами, ощущал внутри назойливые уколы, но раньше, чем сознание успевало претворить их в мысль, они исчезали, ничего не напоминая. И только дома он вспомнил о том, что обязан предать этих весёлых людей в руки жандармов, вспомнил и, охваченный холодной тоской, бессмысленно остановился среди комнаты. Стало трудно дышать, он облизал губы сухим языком, торопливо сбросил с себя платье, остался в белье, подошёл к окну, сел. Прошло несколько минут оцепенения, он подумал: «Я скажу им, — этой скажу, Ольге...» Но тотчас же ему вспомнился злой и брезгливый крик столяра: «Гадина...» Климков отрицательно покачал головой. «Напишу ей: «Берегитесь...» И про себя напишу...» Эта мысль обрадовала его, но в следующую секунду он сообразил: «При обыске найдут моё письмо, узнают почерк, — пропал я тогда...» Почти до рассвета он сидел у окна; ему казалось, что его тело морщится и стягивается внутрь, точно резиновый мяч, из которого выходит воздух. Внутри неотвязно сосала сердце тоска, извне давила тьма, полная каких-то подстерегающих лиц, и среди них, точно красный шар, стояло зловещее лицо Саши. Климков сжимался, гнулся. Наконец осторожно встал, подошёл к постели и бесшумно спрятался под одеяло. XVI А жизнь, точно застоявшаяся лошадь, вдруг пошла странными прыжками, не поддаваясь усилию людей, желавших управлять ею так же бессмысленно и жестоко, как они правили раньше. Каждый вечер в охранном отделении тревожно говорили о новых признаках общего возбуждения людей, о тайном союзе крестьян, которые решили отнять у помещиков землю, о собраниях рабочих, открыто начинавших порицать правительство, о силе революционеров, которая явно росла с каждым днём. Филипп Филиппович, не умолкая, царапал агентов охраны своим тонким голосом, раздражающим уши, осыпал всех упрёками в бездеятельности, Ясногурский печально чмокал губами и просил, прижимая руки к своей груди: — Дети мои! Помните — за царём служба не пропадает! Но когда Красавин сумрачно спросил его: «Что же надо делать?» — он замахал руками, странно разинув глубокий чёрный рот, долго не мог ничего сказать, а потом крикнул: — Ловите их! Евсей слышал, как изящный Леонтьев, сухо покашливая, говорил Саше: — Очевидно, наши приёмы борьбы с крамолой не годятся в эти дни общего безумия... — Да-с, плевком пожара не погасишь! — ответил Саша шипящими звуками, а лицо его искажённо улыбалось. Все жаловались, сердились, кричали; Саша таскал свои длинные ноги и насмешливо восклицал, издеваясь: - Что-о? Одолевают вас революционеры? Шпионы метались день и ночь, каждый вечер приносили в охрану длинные рапорты о своих наблюдениях и сумрачно говорили друг другу: — Разве теперь так нужно? — Расчешут нам кудри! — сказал Пётр, ломая пальцы так, что они хрустели. — За штат отчислят, коли живы останемся, — уныло вторил ему Соловьев. — Хоть бы пенсию дали, — не дадут?.. — Петлю на шею, а не пенсию! — угрюмо сказал Мельников. Люди, которые ещё недавно были в глазах Евсея страшны, представлялись ему неодолимо сильными, теперь метались по улицам города, точно прошлогодние сухие листья. Он с удивлением видел других людей: простые и доверчивые, они смело шли куда-то, весело шагая через все препятствия на пути своём. Он сравнивал их со шпионами, которые устало и скрытно ползали по улицам и домам, выслеживая этих людей, чтобы спрятать их в тюрьму, и ясно видел, что шпионы не верят в своё дело. Ему нравилась Ольга, её живая, крепкая жалость к людям, нравился шумный, немного хвастливый говорун Яков, беспечный Алексей, готовый отдать свой грош и последнюю рубашку первому, кто попросит. Наблюдая распад силы, которой он покорно служил до этих дней, Евсей начал искать для себя тропу, которая позволила бы ему обойти необходимость предательства. Рассуждал он так: «Если я буду ходить к ним, — не сумею не выдать их. Передать их другому — ещё хуже. Надо сказать им. Теперь они становятся сильнее, с ними мне лучше будет...» И, повинуясь влечению к новым для него людям, он всё чаще посещал Якова, более настойчиво искал встреч с Ольгой, а после каждого свидания с ними — тихим голосом, подробно докладывал Саше о том, что они говорили, что думают делать. И ему было приятно говорить о них, он повторял их речи с тайным удовольствием. - Э, размазня! — гнусил Саша, сердито и насмешливо окидывая Климкова тусклыми глазами. — Ты их сам толкай вперёд. Ты сказал им, что можешь достать шрифт? Тебя спрашивают, идиот! — Нет ещё, не сказал... — Так чего же ты мямлишь? Завтра же предложи им! Климкову было легко исполнить приказание Саши, — Яков и Ольга уже спрашивали его, не может ли он достать шрифт, он ответил им неопределённо. На другой день, вечером, идя к Ольге, он нёс в груди тёмную пустоту, всегда, в моменты нервного напряжения, владевшую им. Решение исполнить задачу, было вложено в него чужой волей, и ему не надо было думать о ней. Это решение расползлось, разрослось внутри его и вытеснило все страхи, неудобства, симпатии. Но когда в маленькой, скудно освещённой комнате перед ним встала высокая фигура Ольги, а на стене он увидал её большую тень, которая тихо подвигалась встречу ему, — Климков оробел, смутился и молча встал в двери. - Вы — что? Нездоровится? — говорила Ольга, пожимая его руку. Прибавила огня в лампе и, наливая чай, продолжала: — Очень плохой вид у вас... Климкову захотелось скорее кончить дело. — Вот что, — вы говорили, что шрифт нужен вам. — Говорила! Я знаю, что вы его дадите. Она сказала эти слова просто и точно ударила ими Евсея. Изумлённый, он откинулся на спинку стула и глухо спросил: — А почему знаете?.. — Вы тогда не сказали ни да, ни нет — значит, подумала я, он наверное даст... Евсей не понял и, стараясь не встречаться взглядами с её глазами, спросил снова: — Почему же? — Должно быть, потому, что считаю вас серьёзным человеком, верю вам... — Не надо верить! — сказал Евсей. — Ну, полноте! Надо. — А как ошибётесь? Она пожала плечами. - Не верить человеку, — заранее думать о нём, что он лгун, дурной, — разве это можно? — Я могу дать шрифт, — сказал Евсей, вздохнув. Задача была кончена. Он сидел, наклонив голову, сжимая между колен крепко стиснутые руки, и прислушивался к словам девушки. Ольга, облокотясь на стол, вполголоса говорила о том, когда и куда нужно принести обещанное им. Теперь, когда он исполнил долг службы, со дна его души стала медленно подниматься удушливая тошнота, мучительно просыпалось то враждебное ему чувство, которое всё глубже делило его надвое. — Замечаете вы, — тихо говорила девушка, — как быстро люди знакомятся? Все ищут друзей, находят их, все становятся доверчивее, смелее. Её слова точно улыбались. Не решаясь посмотреть в лицо Ольги, Климков следил за её тенью на стене и рисовал на тени голубые глаза, небольшой рот с бледными губами, лицо, немного усталое, мягкое и доброе. «Сказать ей теперь, что всё это фокус, чтобы погубить её?» — спрашивал он сам себя. И отвечал: «Выгонит. Обругает и выгонит». — Вы Зимина — столяра — не знаете? — вдруг спросил он. — Нет. А что? Евсей тяжко вздохнул. — Так. Тоже — хороший человек. «Если бы она знала столяра, — медленно соображал Климков, — я бы научил её — пусть спросит его обо мне. Тогда бы...» Ему показалось, что стул опускается под ним и тошнота сейчас хлынет в горло. Он откашлялся, осмотрел комнату, бедную, маленькую. В окно смотрела луна, круглая, точно лицо Якова, огонь лампы казался досадно лишним. «Погашу свет, встану перед ней на колени, обниму ноги и всё скажу. А она мне даст пинка?..» Но это его не остановило. Он тяжело поднялся со стула, протянул руку к лампе, рука вяло опустилась, ноги вздрогнули, он покачнулся. — Что вы? — спросила Ольга. Желая ответить, Климков тихо завыл, встал на колени и начал хватать её платье дрожащими руками. Она упёрлась в лоб его горячей ладонью, другой рукой взяла за плечо, спрятала ноги под стул и строго заговорила: — Нет, нет! А-ай, как это нехорошо... Я не могу... Ну, встаньте же!.. Теплота её тела будила в нём чувственное желание, и толчки рук её он воспринимал, как возбуждающие ласки... «Не святая!» — мелькнуло у него в уме, и он начал обнимать колени девушки сильнее. — Я говорю вам — встаньте! — крикнула она, уже не убеждая, а приказывая. Он встал, не успев ничего сказать. — Поймите, — бормотал он, разводя руками. — Да, да, я понимаю... Боже мой! Всегда это на дороге! — воскликнула она и, посмотрев в лицо ему, сурово сказала: — Мне надоело это! Она встала у окна, между нею и Евсеем стоял стол. Холодное недоумение обняло сердце Климкова, обидный стыд тихо жёг его. — Вы ко мне не ходите... Пожалуйста... Евсей взял шапку, накинул на плечи пальто и, согнувшись, ушёл. Через несколько минут он сидел на лавке у ворот какого-то дома и бормотал, искусственно напрягаясь: - Сволочь... Припоминая позорные для женщины слова, он покрывал ими стройную высокую фигуру Ольги, желая испачкать грязью всю её, затемнить с ног до головы. Но ругательства не приставали к ней, и хотя Евсей упорно будил в себе злость, но чувствовал только обиду. Смотрел на круглый одинокий шар луны — она двигалась по небу толчками, точно прыгала, как большой светлый мяч, и он слышал тихий звук её движения, подобный ударам сердца. Не любил он этот бледный, тоскующий шар, всегда в тяжёлые минуты жизни как бы наблюдавший за ним с холодной настойчивостью. Было поздно, но город ещё не спал, отовсюду неслись разные звуки. «Раньше ночи были спокойнее», — подумал Климков, встал и пошёл, не надевая пальто в рукава, сдвинув шапку на затылок. «Ну, хорошо, — подожди! — думал он. — Выдам их и попрошу, чтобы меня перевели в другой город...» В три приёма он передал Макарову несколько пакетов шрифта, узнал о квартире, где будет устроена типография, и удостоился от Саши публичной похвалы: — Молодчина! Получишь награду... Евсей отнёсся к его похвале равнодушно, а когда Саша ушёл, ему бросилось в глаза острое, похудевшее лицо Маклакова — шпион, сидя в тёмном углу комнаты на диване, смотрел оттуда в лицо Евсея, покручивая свои усы. Во взгляде его было что-то задевшее Евсея, он отвернулся в сторону. — Климков, поди сюда! — позвал шпион. Климков подошёл, сел рядом. — Правда, что ты брата своего выдаёшь? — спросил Маклаков негромко. — Двоюродного... — Не жалко? — Нет... И вспомнив слова, которые часто говорило начальство, Евсей тихо повторил их: - У нас — как у солдат — нет ни матери, ни отца, ни братьев, только враги царя и отечества... — Ну, конечно! — сказал Маклаков и усмехнулся. По голосу и усмешке Климков чувствовал, что шпион издевается над ним. Он обиделся. — Может быть, мне и жалко, но когда я должен служить честно и верно... - Я ведь не спорю, чудак! Потом он закурил папиросу и спросил Евсея: — Ты что сидишь тут? — Так, — делать нечего... Маклаков хлопнул его по колену и сказал: — Несчастный ты человечек! Евсей встал. - Тимофей Васильевич... — Что? — Скажите мне... — Что сказать? — Я не знаю... - Ну, и я тоже. Климков шёпотом пробормотал: - Мне жалко брата!.. И ещё одна девица там... Они все — лучше нас, ей-богу! Шпион тоже встал на ноги, потянулся и, шагая к двери, холодно произнёс: — Пойди ты к чёрту...